Елена Константинович, рассказ «Что в Вымени тебе моем»

Рассказ участвует в литературном конкурсе премии «Независимое Искусство — 2020»

Что в вымени тебе моем…

Турецкие официанты – самые услужливые люди в мире. Эти гроссмейстеры сервиса умеют просчитать желание посетителя на несколько шагов вперед.  Расчет у них не холодный, а теплый. Ты еще подумать не успела о лиловом пледе, как чувствуешь легкое прикосновение флиса к плечам.

Официант Неджид варит самый лучший в округе кофе. Прекрасно осведомленный о моей сладкой зависимости он никогда не забывает положить на блюдце большую шоколадную ложку. А еще вместе с корицей Неджид подмешивает мне в чашку очередную историю.

Я вдыхаю запах дымящегося кофе с кедровыми нотами и чувствую, что история уже внутри. Пить не спешу, жду пока она раскроется, как кофейный аромат.

А еще я точно знаю, что на запах Неджидового кофе уже спешит мой собеседник. И хотя до первого глотка я не догадываюсь, кто это, добравшись до кофейной гущи, пойму, что ждала именно его.

Звякают колокольчики над дверью, и в кафе заходит мужчина неопределенного возраста. На нем пальто мышиного цвета и поношенная фетровая шляпа.

Лукавым взглядом гость окидывает всех посетителей кафе и взмахом руки приветствует Неджида, как старого приятеля, хотя я точно знаю, что мужчина здесь впервые.

Да, мама была права: он и правда здорово похож на Хазанова, со своим крючковатым носом и подвижным лицом.

В правой руке мужчина держит черный потертый футляр. Уверенным шагом посетитель проходит через весь зал и подсаживается за мой столик.

  • Лешик, а почему у тебя такой бледный вид? Ты все-таки меня обманываешь и плохо кушаешь. Я все твоей маме расскажу. Ты же знаешь мое мнение: фигура женщины, как музыка, должна быть выдающейся.

Произнося эти слова, мужчина одновременно пытается расстегнуть пуговицы на своем мышином пальто. Пуговицы отказываются пролезать в тугие петли, и он периодически прерывает пламенную речь аргументом: “Ну что за шлымазыл?!”

Мои губы поневоле разъезжаются в улыбку.

  • Не волнуйся, дед, — говорю я, — на самой выдающейся части своей фигуры я сижу.

Потом наклоняюсь к нему через столик и помогаю расстегнуть пуговицы.

Дед мигом веселеет.

  • Воооот, совсем другое дело. Свежим воздухом подышим. Хотя между нами, какой он в твоем Стамбуле свежий, вот когда я на заводе холодильников работал, там воздух был свежий не придерешься, а тут у тебя сплошное “белое солнце пустыни”.

Тем не менее и в вашем климате есть свои прелести: инструмент не замерзает!

Дед открывает футляр, достает оттуда трубу и протирает ее лежащей на столе салфеткой. Он обращается с трубой бережно, как с любимой женщиной, и та довольно поблескивает в ответ.

  • Так почему ты, Лешик, такая бледная? Давай-ка я тебя развеселю, — порозовеешь.

Дед облокачивается на спинку кресла, минуту настраивается, как перед выступлением, а потом высовывает язык и медленно дотягивается им до кончика носа. Зрачки при этом он скашиваает к переносице.

Я терплю секунды две, потом лопаюсь от смеха и аплодирую, а дед церемонно кланяется.

  • А хочешь дуну!? – подмигивает мне дед, и в его глазах я ясно вижу двух веселых чертей.
  • Хочу, — говорю, — только давай позже.
  • Как скажешь, — соглашается дед и заглядывает ко мне в чашку.
  • Лешик, а что ты пьешь?
  • Кофе.

Дед смотрит на меня недоверчиво улыбаясь:

  • Что простой кофе, и все??…
  • И все.
  • Ну ты даешь, хоть бы коньяку попросила накапать, тебе ведь уже есть восемнадцать. Подожжи, сейчас сделаем, он мгновенно выхватывает острым глазом официанта, и Неджид спешит к нашему столику.
  • Дед, что ты придумваешь, — смеюсь я.
  • Только не говори, что у турок тоже сухой закон! Не расстраивай деда и инструмент.
  • Сам-то ты что будешь?

Неджид радушно улыбается, стоя около столика, готовый принять заказ.

Дед глубоко вздыхает.

  • Ладно, давай один чай и пять кусочков сахару, нет лучше шесть.

Неджид ставит на стол чай и большую сахарницу, полную до краев.

При виде сахарницы дед заметно веселеет.

  • А к чаю что будешь?
  • А к чаю, Лешик, у меня всегда с собой.

Из кармана дед достает небольшой сверток, аккуратно разворачивает газетную бумагу и извлекает из нее серый объект непонятной консистенции.

Несколько секунд я смотрю на деда вытаращенными глазами и наконец спрашиваю:

  • Дед, это что, вымя?!
  • Оно самое, — улыбается дед и с набитым ртом заявляет, кивая в сторону посетителей, – Пусть думают, что это пирожок!

Одну за другой, дед насыпает в маленький стаканчик шесть ложек сахара, с удовольствием отхлебывает содержимое чашки и откусывает еще один кусок.

  • Дед, а как ты умудрился в Стамбуле отварное вымя найти?
  • Лешик, твой Стамбул для этих целей самое подходящее место, на весь город ни одной свиньи, куда ни глянь, одно сплошное вымя.

Дед откусывает еще один здоровенный кусок и жмурится от удовольствия:

  • Что поделаешь, ЛЮБЛЮ, НЕ МОГУ!

И здесь дед лукавил. Что-что, а любить он умел.

Больше всего на свете дед любил играть на трубе и … выпить, причем, как первое так и второе делал с особой виртуозностью.

Этим двум видам искусства деда обучил талантливый забулдыга из богом забытого городка Волжск, куда дед, а тогда мальчик Сеня, был эвакуирован с семьей во время войны.

За несколько бутылей самогона дед прошел со своим учителем весь курс музыкальной школы по классу трубы, а заодно и программу всех остальных духовых инструментов.

  • Запомни, Сеня, — говорил деду учитель с красными прожилками в мутных глазах, наливая себе очередную стопку,

 -Играть и пить нужно самозабвенно!

Мальчик Сеня запомнил эту заповедь и никогда ее не нарушал.

Дед играл так самозабвенно, что прямо из военкомата его отправили в немецкий Дрезден играть на трубе в образцовом военном духовом оркестре.

Во время службы дед вставал раньше всех. Педантичные немцы объясняли его ранние подъемы исключительно любовью к музыке. У деда на этот счет было свое мнение.

Нет музыка для деда была, бесспорно, превыше всего, но кроме нее рядовой Сеня родом из голодного военного детства очень любил немецкую колбасу.

В 5:30 утра дед вставал, выпивал натощак сырое яйцо и начинал трубить. Оттрубив полтора часа кряду, дед спускался в военную столовую, в которой дородные фрау ставили на столы большие блюда с тонко нарезанным сервелатом. Это розовое гастрономическое чудо с нежными сальными прожилками притягивало рядового Сеню как магнитом, вызывая обильное слюноотделение, и никакие немецкие фрау не могли его остановить.

  • Женя, ты бы видела их щеки, — дед пересказывал историю бабушке и как всегда распалялся, — этими щеками можно было накормить весь оркестр. Но колбасу они нарезали так, что она просвечивалась, как твои тюлевые занавески, Женя!!! Ты можешь это себе представить?!

Итак, дед спускался в столовую, и пока щекастые фрау разносили подносы с горячим, дед украдкой брал вилку и легким движением руки быстренько накалывал на нее все розовые кружочки, устилавшие блюдо, одним махом засовывал добычу в рот и бесшумно удалялся.

Понятное дело, когда оркестр спускался к завтраку, на их долю перепадал только бледный, одиноко лежащий на блюде сыр, такой же прозрачный, как давешняя колбаса.

На несколько минут жизнь деда подвергалась серьезной опасности. Но когда разъяренные члены оркестра вбегали в актовый зал с целью расправы над трубачом, им навстречу лилась такая чистая мощная мелодия, что музыканты забывали про полупустые желудки и слушали.

Дед играл самозабвенно, как учил его красноглазый учитель, и тем самым ежедневно спасал себе жизнь.

Ни на одной работе дед долго не задерживался. Его творческая натура находилась в вечном поиске.

Карьера деда не интересовала, он работал исключительно ради извлечения материальных средств для удовлетворения своих духовных нужд.

На каждом предприятии, куда приходил дед, сразу появлялся духовой оркестр.

Как правило, при устройстве на работу, люди сначала идут в отдел кадров.

Дед первым делом шел в клуб предприятия и моментально заводил дружбу с его заведующей. В этой должности обычно состояли корпулентные женщины, хором питавшие к деду определенную слабость.

Через час после знакомства с завклубом, дед уже сидел в официально выделенном ему помещении и руководил рабочими, сносившими в камору со всего предприятия невесть откуда взявшиеся давно списанные духовые инструменты.

Когда инструментальная база была готова, дед отправлялся в ближайшую рюмочную, знакомился с ее завсегдатаями и несколько рюмок спустя, здесь же, куя железо не отходя от кассы, набирал основной состав нового духового оркестра.

Состав оркестра периодически варьировался, но его название оставалось неизменным. Семен Петрович нежно именовал свое детище “Земля и люди”.

На следующее утро дед упругим шагом заходил в отдел кадров, клал на стол самой увеситой женщины, то бишь начальницы, весомый аргумент в виде коробки конфет “Три мушкетера” и приглашал всех работниц отдела в тот же вечер посетить дебютный концерт трудового духового оркестра.

К концу рабочего дня обуреваемое любопытством предприятие вваливалось в актовый зал клуба, набивая его битком.

В центре первого ряда сидела цветущая завклубом в перманентной завивке и изнемогала от аншлага.

Когда занавес падал, на минуту в воздухе повисала тишина. Публика удивленно разглядывала появившихся на сцене подозрительных субъектов.

Новоиспеченные музыканты с лиловыми лицами сидели на казенных стульях, держа на коленях тусклые тубы и валторны.

В зале раздавались первые несмелые смешки, а через некоторое время вся достопочтенная публика ухохатывалась, сползая со стульев.

В этот момент на сцену упругой походкой выходил дед. Не обращая никакого внимания на улюлюканье зала, он доставал из небольшого потертого футляра свою начищеннную до блеска трубу и начинал играть.

И снова в зале становилось тихо, только на этот раз тишина не повисала, а воцарялась. Даже когда опустив трубу, дед прищурившись смотрел в зал, тишина не исчезала, а еще некоторое время благоговейно клубилась над головами зачарованных слушателей.

После первого концерта дед раздавал каждому члену оркестра по рублю и говорил всем собраться следующим вечером на том же месте.

Затем оркестр “Земля и люди” полным составом отправлялся в рюмочную отмечать плодотворное начало своей музыкальной деятельности.

На следующий вечер весь оркестр сидел на сцене в ожидании очередной минуты славы и дармового рубля. Однако на этот раз им не светило ни первое, ни второе.

В назначенное время в зал клуба входил дед. В правай руке он держал маленький футляр, в левой большой чемодан. В чемодане лежали ноты, много нот, очень много нот.

Дед молча проходил по рядам и клал весомую стопку перед синим носом каждого члена оркестра.

  • Чтоб про тебя, сказали, Сеня, “играет как по нотам”, сперва придется долгими часами играть без “как”, — говорил деду учитель с красными глазами, и дед ему внимал.

В университете мне скармливали килограммами основы педагогики и целый год заливали методику преподавания прямо на раскаленный мозг. Она шипела и не усваивалась, но потом все-таки сдалась, и я ее сдала.

Только ни в одном учебнике педагогики и методики не было написано, как можно за две недели обучить могучую кучку алконавтов нотной грамоте, а спустя три с успехом гастролировать по всей области.

Ах какие это были сладкие гастроли…

У вас были в детстве любимые слова?

Любимым словом моего детства было слово “ХАЛТУРА”. Оно пахло ванилью и приятно растекалось тархуном по верхнему небу.

Несколько раз в неделю в нашем зелененьком домике раздавался утренний телефонный звонок.  Дед снимал трубку, несколько раз деловито в нее кивал, а потом заходил в зал и торжественно, как профессиональный конферансье, объявлял:

  • Женя, я на халтуру!

Потом дед брился до синевы щек любимой электробритвой, окроплял себя тройным одеколоном, брал потертый черный футляр и уходил, а мой день моментально наполнялся солнцем и предвкушением.

Вечером дед возвращался уже с розовыми щеками и в приподнятом настроении. По странной закономерности, чем выше приподнималось настроение деда, тем ниже опускалось бабушкино. Но у меня не было никакого желания разбираться в векторах взрослых эмоций, ведь вместе с настроением дед приносил торт с соблазнительными розочками и кричал мне радостно: “Лешик, налетай!”

Лешика два раза звать не приходилось, и мои первые бока растут именно из детства.

На следующее утро дед выглядел менее жизнерадостным, и все утро пил огуречный рассол. Бабушка, напротив, расправляла плечи, и ее жизнеутверждающий голос стучал по деду барабанной дробью.

Часто мне приходилось становиться свидетельницей следующего диалога:

  • Сеня, когда ты перестанешь носить с каждой халтуры торты!? Ко мне все соседи подходят и спрашивают: “Скажите, Евгения Иосифовна, а у кого в вашей семье сегодня день рождения?!”  У тебя халтура три раза в неделю, Сеня! Сам понимаешь, что при таком раскладе, все члены нашей немногочисленной семьи быстро закончились!
  • Женя, пошли их в задницу, пусть думают, что в нашем доме сладкая жизнь при коммунизме уже наступила!

Дед недолюбливал коммунизм и государство вообще, особенно когдо оно обязывало его платить налоги.

  • Моя труба, мои легкие! – свирепел дед, объясните мне, с какого боку здесь государство. Они хотят меня обложить! Это я их хочу обложить, обложить и на них же положить…

Государство дед не любил, но любил детей.

Бабушка, работала мастером на местном винзаводе. На предприятии она дневала и ночевала, после шести месяцев декрета снова окунулась в работу с головой.  Мою тетю, шестимесячную Ирочку, часто приходилось оставлять на деда и его скользящий график.

Отработав ночную смену и проведя утреннюю репетицию, дед приходя домой в прямом смысле слова валился с ног на кровать и засыпал.

Хотя Ирочка была ребенком беспокойным, с дедом она становилась шелковой.

Пока папа спал беспробудным сном, Ирочка ползала по его широкой груди и таскала из нее волосы.

Вечером, возвратившись с работы домой, бабушка находила там поросшего густой черной шерстью ребенка и своего мужа, моего деда, потиравшего местами депилироваанную грудь.

Когда Ирочка пошла в старшие классы, у нее появилась мечта: увидеть Санкт-Петербург, тогдашний Ленинград.

Оттрубив два месяца, дед собрал все “халтурные” и на них повез дочку в город ее мечты. Показал “Аврору”, сводил в Эрмитаж, покатал на катере по Неве. Ирочка была счастлива.

В последний день экскурсии дед повел дочь на балет в Мариинский театр и в театральном буфете купил два бутерброда с черной икрой. В то время театральные буфеты были единственным местом, где водились бутерброды с черной икрой.

  • Эрик, — сказал дед Ирочке, — светлое будущее – это все, конечно, хорошо, но лично я предпочитаю светлое настоящее, поэтому ешь!

Ирочка послушалась, откусила кусочек и как раз в этот момент поняла, что она тоже за светлое настоящее и за настоящую черную икру.

Сам дед, однако, бутерброд есть не стал, а вышел в антракте и в кулинарии на углу на все оставшиеся халтурные купил отварное говяжье вымя.

Когда Ирочка увидела отца, тот стоял в роскошном фойе, обрамленный белым мрамором лестницы в огнях хрустальной люстры и уверенно жевал. Ирочка, поперхнулась бутербродом.

  • Папа, это что, ВЫМЯ????

Дед, продолжая невозмутимо жевать, протянул дочери стакан “Буратино”, подмигнул и громко на все фойе сказал:

  • Эрик, пошли всех в задницу! Пусть думают, что это пирожок!

#############################################

Семен Петрович не любил серую советскую действительность. Его творческая натура требовала живых ярких красок.

Поэтому дед самозабвенно играл, а потом уходил в запой.

В запой дед уходил, как на праздник: надевал свежую сорочку, наглаживал стрелки на брюках и… исчезал, дня на три.

Возвращался с амбре, без стрелок, иногда без штанов, но всегда возвращался.

  • Сеня, скажи мне, где ты так надрался? – кричала ему сверху вниз бабушка, пытаясь достучаться до его горизонтального положения.
  • Женя, ну что ты такоооое говоришь? – медленно отвечал ей снизу вверх дед.

Просто играли Шопена на похоронах в населенном пункте Мадора. Покойного необходимо было помянуть.  Вышла хозяйка, поднесла нам по бокалу шампанского…

  • Мадорского Дона Периньона? – взрывалась бабушка.

Стремительно вывести деда из запоя могло только предстоящее выступление. Вспомнив про надвигающийся концерт, дед моментально принимал человеческий облик, а потом ванну.

Затем долго критически осматривал себя в зеркале, и найдя на лице неопровержимые доказательства предыдущих суток, за неимением в те суровые дни тонального крема, густо замазывал их цементом.

Через полчаса дед уже стоял на сцене и играл, как и пил накануне, самозабвенно.

Дед жил музыкой и был уверен, что музыкальный дар во всех его потомков будет встроен автоматически. Когда дед узнал, что у меня нет слуха, он ушел в свой самый затяжной запой, из которого его вывела внезапно осенившая мысль.

  • Галя! Ты ошиблась, у нее внутренний слух, — кричал дед маме в трубку, — надо не сдаваться и продолжать поиски!
  • Где искать-то? – растерянно cпрашивала мама.
  • Ищи во всех местах!

Дед оказался прав, год спустя, когда мама привела меня в танцевальный кружок, она очень удивилась, услышав после занятия следующий вердикт преподавателя:

“Поздравляю, у вашей дочки отличный музыкальный слух!”

Дед очень любил людей, а люди любили его.

Как-то дед отправился со всей семьей к своей многочисленной родне в Волжск.

Бабушка тогда почему-то решила, что лучший подарок родственнникам – это посуда и купила четыре набора на восемь персон с супницами и масленками. Весь фарфор был упакован в два чемодана, которые стали весить ровно тонну.

Дед, чувствуя себя муравьем, вынужденным доказывать природе научный факт о том, что муравей может поднять в 50 раз больше собственного веса, затащил в вагон чемоданы, жену , детей и только подумал расслабиться, растянувшись на верхней полке, как узнал от проводника, что нужную им станцию лет пять назад, как упразднили и поезд там больше не останавливается.

Дед вздохнул, слез с полки, взял потертый футляр и каким-то образом через пять минут оказался в кабине машиниста.

Что он там делал история умалчивает, но что бы ни делал, делал это самозабвенно. И поезд остановился, на незначившейся в маршруте станции, нарушая правила в первый и последний раз, остановился ровно на две минуты и поехал дальше, оставив на перроне улыбающегося махавшего машинисту деда, бабушку, маму с тетей и… фарфор.

Когда деда хоронили, попрощаться с ним пришел весь город. За катафалком шла кучка людей с лиловыми лицами и тусклыми инструментами в руках. И хотя играли они похоронный марш, все вокруг слышали Шопена.

Кутаясь во флис и свои воспоминания, я делаю последний глоток кофе. Потом поднимаю голову и вижу, как дед выходит из кафе. В одной руке он держит потертый футляр, в другой сверток, завернутый в газетную бумагу.

В дверях дед оборачивается, и машет мне рукой, потом подмигивает, кивая на сверток:

  • Выше нос, Лешик! Пошли всех в задницу, пусть думают, что это пирожок!

Я еще посижу немного, а потом пойду домой через вечерний город, и когда муэдзин разявит рот, чтобы заорать очередную суру, вместо его гнусавого голоса я услышу чистый мощный звук дедовой трубы.

В этом году моему деду Голубу Семену Петровичу исполнилось бы 83 года.

Оставьте ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *