Ольга Коршунова, рассказ «Утешение»

Рассказ участвует в литературном конкурсе премии «Независимое Искусство — 2019»

УТЕШЕНИЕ

(повесть)

                                                       Качается орешником
Кустистая печаль.
Легко стать в жизни грешником –
Тонка души свеча…
О.Коршунова

          

Странный и неприятный сон привиделся Марианне Станиславовне Козельской. И, как назло, в ночь с четверга на пятницу, когда, по приметам, сны сбываются. Обычно нелепицы сновидений улетучиваются из памяти, стоит только проснуться. И слава Богу! Но этот запомнился во всех подробностях, будто всё наяву произошло.

Проснулась Марианна Станиславовна с острым ощущением тревоги, с беспокойно  колотящимся сердцем под взмокшей на груди ночной рубашкой. Рука невольно потянулась к тумбочке, где всегда лежала наготове коробочка с валидолом.

И придёт же такое в голову! Поначалу – всё бы ничего: гуляла по какому-то парку. Да, это был явно парк, не лес, ведь шла она по чистенькой, заасфальтированной аллее. Так спокойно, уютно было. Сквозь ажурную вязь просветов между деревьями тянулись тонкие, как спицы, лучи, будто кто-то невидимый прял солнечную пряжу. Ветви смыкались над головой причудливыми арками. Одета она была в своё давнишнее синее с кружевным воротничком платье. Прямо скажем, незапамятных времён платьице, а ведь любила его когда-то. Давным-давно. На голове – вот странно-то! – изящная шляпка из золотистой соломки – опять же привет из времён её молодости. И вот идёт она по аллее, а рядом собачонка какая-то приблудная крутится – обычная дворняжка. Юлит хвостом, в глаза заглядывает. Захотелось приласкать бездомную псинку. Протянула к ней руку, а та вдруг ощетинилась и как зарычит! Аж оторопь взяла! Отшатнулась Марианна в испуге да бежать! А вокруг, глянь-поглянь, – уж и не парк, а чащоба какая-то нехоженая. И чем дальше, тем непролазней. Когтистые кусты за ноги хватают, царапают, ветки, как розги, секут, да всё по лицу норовят, по лицу! И больно-то как! Прикрывает она голову руками, пытается увернуться, а корявые сучки цепляются, словно не хотят пропускать. А тут ещё, откуда ни возьмись, – туман. Наползает, дышит холодом. Совсем пути не видать. Закричала от страха, но только эхо глухо откликнулось, как со дна глубокого колодца. И никого рядом. Даже собачонка, и та куда-то сгинула. И идти некуда. Тупик…

Но тут прямо из тумана выступила призрачным видением странная фигура старца в длинном – до пят – то ли плаще, то ли широком балахоне, подпоясанном узкой тесёмкой. В правой руке у него оказалась корзина с одним-единственным яблоком, а в левой – канцелярские счёты. Этакие, как в давности: прямоугольная рамка с гладенькими деревянными костяшками на металлических стерженьках – как шашлык на шампурах.

– Господи, хоть одна живая душа встретилась! – радостно бросилась навстречу старику. – Сама не знаю, как заблудилась. Такая незадача. А вы местный? Не поможете мне выбраться? Пожалуйста! Буду очень признательна.

– А тебе, матушка, пути отсюда больше нет, – спокойно так отвечает старик.

– Да что вы! Как же? Мне домой надо. У меня спектакль вечером.

– «Спектакль», матушка, уже окончен, – задумчиво покачал головой незнакомец.

– Какая я вам ещё матушка?! Что вы заладили?! – возмутилась тут Марианна Станиславовна. – Я хоть и Заслуженная артистка республики, но ещё вовсе не в том возрасте, чтобы…

– Смотрим да не видим, делаем да не ведаем, что… – с совершенно непонятной для неё грустью молвил старец и перевернул счёты. Звонко щёлкнули костяшки, упав на другую сторону, и от этого щелчка что-то внутри у неё тоже гулко ёкнуло.

– Крупным решетом жизнь ты свою черпала. Торопилась. Без оглядки на близких… Куда? Зачем? К славе. Суете… Дым… Всё это – один только дым. Сгустился и рассеялся… А жизнь прошла. Вот вроде как кувшин когда-то был полон воды, а образовалась маленькая трещинка, и стала через неё вода сочиться. И что теперь там, на донышке? А нет уж, почитай, ничего.

Марианна Станиславовна растерялась, не зная, что и сказать на это, а старик достал из кармана яблоко и протянул ей:

– На-ко, милая, утоли свою печаль.

Как загипнотизированная, молча взяла она яблоко, а оно, хоть и небольшое, таким тяжёлым оказалось! Словно свинцовое. Куснула с опаской. Нет, не металл. Впрямь яблоко. Только с какой-то едва уловимой горчинкой. Посмотрела на яблоко, а там – червоточина. И червяк внутри извивается. Гадость-то какая! Чуть не отбросила брезгливо, но старик перехватил её руку.

– Нет, матушка, так жизнью не разбрасываются. Какая есть, такую и принимай. Можешь мыть это яблочко, натирать его до блеска снаружи, а внутри – глянь-ко – грехи его выщербили.

– Да какие ещё грехи?! Что за намёки?!

– К чему спрашивать? О том сама знаешь. Что было, то было, и исправить уже ничего нельзя.

И так понимающе, так глубоко заглянул в неё, будто для его взгляда не существовало преград. Не по себе стало Марианне Станиславовне.  Холодок струйкой по спине пробежал.

– Не исправить?.. Ничего?..

– Ничего. Что-то утекло сквозь прорехи, а кое-что и сама выплеснула. Оттого не будет тебе утешения…

– Не пойму что-то Вас… А постойте-ка, как же – без утешения? Почему? За что?!.

Но никто не ответил. Исчез старик, будто и не было. Только и осталось после него надкушенное яблоко, выбросить которое теперь рука не поднималась. А туман, похоже, ещё больше сгустился. Ядовитой кисельной гущей надвинулся…

С этим леденящим чувством безысходности и проснулась Марианна Станиславовна. Судорожно вздохнула, непроизвольно перекрестилась, огляделась по сторонам. Как за спасительную нить, зацепился взгляд за просвет между неплотно сдвинутыми шторами. Показалось, что оттуда, из предрассветного заоконья, спасительно сочится надежда.

 «Почему он так странно сказал – про утешение? «Не будет тебе утешения…». Надо ж такое выдумать! Нет, неправда это всё! Забыть! Вон из головы!».

Но с этим самым «Вон!..» какая-то загвоздка у неё вышла. Не шёл из головы странный сон, и всё тут! И заснуть вновь никак не удавалось. Невольно откатилась памятью назад – в детство, юность. Захотелось убедить саму себя (а может, и кого-то ещё), что не было там, за плечами, ничего такого, что увело её жизненный путь в НЕОБРАТИМОСТЬ, лишив права на УТЕШЕНИЕ…

                                                *       *       *

Странно складывалась судьба Марианны. По большому счёту, могла вообще не родиться на свет Божий. В раннем детстве могла оборваться её «ниточка», однако, и родилась, и прожила довольно долгую и насыщенную событиями жизнь. Мать, Ириада Клементьевна, была родом из очень уважаемой в Ленинграде семьи историка, профессора университета Клементия Исааковича Гольдмана. В семье всегда царил культ науки и искусства. Многие интересные личности были запросто вхожи в этот дом. Жили счастливо, на удивление благополучно при всех политических и экономических катаклизмах начала ХХ века.

Клементий женился в довольно зрелом возрасте на совсем юной, невесомо-хрупкой Анечке Аксаковой, с которой его познакомил в театре один из друзей. Это большеглазое, застенчиво-улыбчивое, нежное существо с курносым носиком неожиданно возымело над ним ни с чем не сравнимую власть, и он безоговорочно сдался, сложив к её ногам все свои гордые знамёна.

К слову сказать, к тому времени уже было что сложить: имя, должность, почётные звания, завоёванное положение в обществе. К тому же имелась и довольно большая, уютная квартира. Не прошло и года, как у Клементия и Анны родилась дочь – Ириада.

Огорчало одно: супруга Клементия Исааковича не отличалась добрым здравием. К великому горю близких скончалась она довольно молодой от скоротечной чахотки. Не помогли ни широкие связи в медицинских кругах, ни поездки к морю. Потеря любимой жены оказалась роковой для Клементия Исааковича. Он, будучи старше жены на двенадцать лет, пережил её ненадолго. Умер от сердечного приступа в самом начале тридцать седьмого года. Возможно, для него скоропостижная смерть стала благом, так как едва ли его честь и совесть смогли бы пережить надвигающиеся в стране перемены. Да и где бы сам он оказался в чёрных вихрях этих перемен?..

Ириада была единственным и бесконечно любимым ребёнком в семье Гольдманов.  С раннего возраста у неё проявились яркие способности к танцу, и её отдали в балетную школу. Повзрослев, она легко влилась в труппу Мариинки. Отработала там несколько сезонов, довольно быстро заявила о себе, но в штате театра на тот момент было столько «звёзд», что потеснить их не представлялось возможным, поэтому она, после мучительных колебаний, всё же согласилась на приглашение одного из провинциальных театров оперы и балета.

Да, к сожалению, это была не «звёздная» сцена, но зато в том театре она сразу стала примой. Ей доверили ведущие балетные партии. Положение ко многому обязывало: приходилось следить за фигурой, внешностью, направлениями в моде. Большую роль играл круг общения, отзывы в прессе. Ириада с радостью, с одержимостью окунулась в эту бурную жизнь. Это была её стихия, и превзойти тут её никому не удавалось. Разумеется, не обходилось без зависти соперниц, закулисных интриг. Но она не боялась бросать вызов. К тому же, просто обожала балет и много работала.Более того, она отдавалась балету со всей страстью и пылкостью любовницы. Нет, не собиралась Ириада Гольдман уступать кому-либо пальму первенства.

У неё было много поклонников. Они тянулись к ней, как цветы – к дождю после засухи. Но постепенно всех их начал оттеснять Станислав Козельский. В многоликом окружении Ириады его фигура стала проступать всё отчётливей, как на чёрно-белом снимке, лежащем в растворе проявителя. В какой-то мере внимание её задержалось на нём, когда она узнала, что его родословная тянется от древнего польского дворянского рода. Это польстило ей. Пригляделась к нему повнимательней.

Да, в нём явно чувствовалась порода: в его галантных манерах, интеллигентности, гордой посадке головы, в чистых линиях высокого, открытого лба с откинутыми назад волосами. У него были артистичные руки, и ей нравилось наблюдать за его жестикуляцией. Нравилось, когда при виде её как-то по-особому вспыхивал его взгляд, как начинали нервно подрагивать ноздри. Над ним витал дух романтичного благородства. Ставки Козельского стремительно росли, но окончательно склонило чашу весов в его сторону то, что после каждого представления он клал к её ногам огромные букеты цветов. Именно не вручал (так тривиально), а клал к ногам – как символ капитуляции перед блеском её красоты и таланта. И она как должное принимала это восхищение, по-королевски снисходительно, не спеша выходить из роли Спящей Красавицы или Одетты. Так же благосклонно приняла и его сердце, положенное к её ногам.

Они поженились. Фамилию она, правда, менять не стала, но это никого не удивило, ибо сценическое имя важнее, чем семейное, особенно, если оно уже окружено ореолом славы. Но дочь они всё же записали на фамилию отца, и это был первый шаг отдаления матери от дочери.

Ириада была слишком балерина, чтобы отдать предпочтение роли матери. Как ни прискорбно, эта роль в её репертуар не вписывалась. Да и сам домашний «насест» оказался не по ней. Ни рукоплесканий тут тебе, ни восторженных отзывов, да и букеты от мужа сошли на нет. Сплошное разочарование и скука! Не зря рутина так навязчиво рифмуется с тиной. Да, чего душой кривить, ребёнок связывал ей руки. Точнее, – ноги, ведь балет был для неё буквально всем, ради чего стоило жить.

Как вообще решилась родить ребёнка, сама до сих пор понять не могла. Просто в тот период все мысли были заняты подготовкой к премьере спектакля, и по легкомыслию пропустила срок, когда ещё можно было принять меры. Известие о беременности было шоком! Всё же и премьеру провела с блеском, и дальше работала столько, сколько позволял внешний вид.

Как только появилась возможность оставить маленькую Марианну с нянькой, мать, не колеблясь, вернулась в театр, тем более что претенденток на её место оказалось предостаточно. Этого Ириада не могла допустить и со всей неудержимостью незаурядной натуры ринулась в бурную сценическую и закулисную жизнь театра. И она быстро поставила соперниц на место. И упивалась этим триумфом. И всё больше отдалялась от семьи.

Невольно содействовал этому и сам Козельский. Он просто на глазах становился докучливо брюзгливым, неряшливым, прижимистым в деньгах, что крайне раздражало Ириаду. Как-то она поймала себя на мысли, что ей доставляет удовольствие цеплять его за больные струночки, провоцировать в нём ревность, наблюдать, как муж злится, когда она с издёвочкой произносит его имя на польский манер – Станислав – с ударением на втором слоге. Он чувствовал подвох, и это доводило его до бешенства. Бурные ссоры вспыхивали всё чаще и чаще – по поводу и без повода. Ему казалось, что она заносится в своей гордыне и тем самым унижает его, работающего заместителем директора обычного Дома культуры. В такие моменты ему мучительно хотелось ударить жену, сбросить с невидимого пьедестала. И не позволяло докатиться до этого только то самое внутреннее благородство, которое Ириада всё больше и больше затаптывала острыми каблучками своей язвительности. Чем дальше, тем мерзостней становилась их семейная жизнь, выворачиваясь напоказ поизносившейся, до дыр протёршейся изнанкой. И всё чаще ему хотелось уйти, куда глаза глядят, и напиться. В стельку. До полного беспамятства. Где уж им тут было до Марианны?..

В конце концов, они разошлись, разом оборвав все связующие нити. То ли назло бывшей жене, то ли из-за страха окончательно спиться, Станислав вскоре женился на засидевшейся в старых девах пышнотелой няньке Марианны. Оскорблённая до донышка своего самолюбия, Ириада безоговорочно вычеркнула из своей памяти всё, что могло напоминать об «этом ничтожестве», раз и навсегда запретив видеться с дочерью. Да он и не особенно настаивал, благодаря ещё и тому, что осчастливленная замужеством новая супруга, недолго думая, подарила ему, одного за другим, двух сыновей – продолжателей славного древнего рода Козельских. И семейное гнёздышко ей удалось «выстелить» таким «пухом» внимания и обожания, что Станислав охотно одомашнился. Он быстро раздобрел, домой шёл с удовольствием и, как некий парадокс, вспоминал свой странный семейный виток с «той ощипанной журавлихой». На фоне разлада с бывшей женой его родительские чувства к крохе-Марианне так и не успели укорениться, а потом – в разлуке – и вовсе атрофировались. Дочь осталась в той части жизни, о которой ему было так неприятно вспоминать…

После развода родителей Марианна оказалась на попечении у маминой тётушки Татьяны Исааковны, жившей в Ленинграде. О няньках Ириада больше и слышать не желала. Напряжённый график работы в театре, гастроли были несовместимы с уходом за маленьким ребёнком, и она очень обрадовалась, когда тётушка откликнулась на её просьбу забрать к себе Марианну. Денег для них не жалела, посылала часто, но жизнью дочери интересовалась мало. Виделась с ней тоже редко. Опекунша жалела оказавшуюся на её руках девочку и не слишком «заедала» её излишней строгостью. Позволяла ей заниматься чем угодно, лишь бы только не капризничала. Будучи маленькой, Марианна звала её, на свой детский лад, Батой – сокращённое от «баба Таня». Так это имя и закрепилось за тётушкой, даже когда девочка повзрослела.

У Баты никогда не было своей семьи. Хотя, конечно, бабушки, дедушки и родители имелись, как же без этого. И старший брат даже существовал с весьма редким именем – Клементий. Татьяна даже представить себе не могла, что от такого «научного сухаря», как её брат, могло появиться на свет столь воздушно-эфирное, прелестное во всех отношениях дитя. Вот кого она полюбила беспамятно, жертвенно, тем более что своя семья никак не складывалась. Почему? А кто ж его знает. Вроде, и не уродина, а обходили женихи её сторонку. Единственный человек, которого она боготворила в жизни, была Ириада. Всю свою любовь без остатка отдала племяннице. И когда та была маленькой, и когда подросла. Всегда Татьяна Исааковна защищала её и готова была подставить свой хребет под её проблемы. Потому и не смогла она отказать Ириаде в просьбе забрать к себе малышку Марианну.  

Тётка, видя, как племянница разочарована в семейной жизни, не осуждала её за нежелание заниматься дочкой и жалела это брошенное дитя. Ириада никак не могла забыть, чьей дочерью является Марианна, подразумевая, конечно же, ненавистного Козельского. При этом почему-то выпадало из внимания, что это и её собственная дочь. Ну, не любила она девочку. А может, по большому счёту, она вообще никого не любила, кроме самой себя? С этим вопросом Ириаде не суждено было разобраться, так как её не стало в тот год, когда Марианне исполнилось десять лет.

Ириада, хоть и не выходила больше замуж, на отсутствие воздыхателей никогда не жаловалась. Были у неё и любовники, и менять их стало для неё, в некотором роде, хобби. Вот с таковым очередным «Ромео», воспользовавшись небольшим «окошком» в жёстком гастрольном графике, и отправилась она на две недели к Чёрному морю.

Море Ириада просто обожала! Эта стихия была так созвучна ей, родственна своей энергией и неукротимостью, своим непостоянством. Ириада любила риск, вызов в любом проявлении. В тот день море сильно штормило, но в приму-балерину будто бес вселился: ей непременно хотелось сфотографироваться на фоне огромных волн, захлёстывавших парапет. И она не просто подошла непозволительно близко, а влезла на парапет, не слушая никаких доводов спутника, пытавшегося образумить её. Буквально на его глазах гигантская волна захлестнула Ириаду. Подхватив свою добычу, она с довольным рыком отхлынула, оставив пустое место, вылизанное жадным языком. Тело женщины обнаружили только через двое суток…

                        *       *       *

Марианна долго безутешно рыдала, когда ей сообщили о трагическом происшествии. Она горевала, как может горевать десятилетний ребёнок, потерявший надежду на то, что когда-нибудь самый близкий человек придёт и скажет: «Ты у меня самая лучшая, самая умная, самая красивая». Почему-то мать так и не успела сказать ей это, а Марианне так хотелось быть просто маминой дочкой. Чтобы, как у подружек в классе, мама всегда была рядом. Чтобы она её любила…

В фантазиях Марианны все былые минусы жизни вдали от матери перерастали в плюсы. И теперь она любила мать, как никогда прежде, и мучилась от одиночества, от оглушающей пустоты. Особенно тяжко становилось по ночам. Девочка зарывалась лицом в подушку и выплакивала ей свою боль. У неё пропал аппетит, расстроился сон. Она боялась заснуть, потому что ей раз за разом снилось, как мать тонет. Пусть не видела она этого, но так явственно представляла! А иногда на месте матери оказывалась она сама, и удушье охватывало её. Не хватало глотка воздуха даже на отчаянный крик.

Бата, встревоженная поведением ребёнка, начала водить её по врачам. Те определили симптомы развития астмы на фоне нервного срыва. Выписывали разные успокоительные, советовали отдать в санаторную школу, но тут в их жизнь вторглась война. То, что обрушилось на страну, многократно превзошло страдания одного ребёнка. И, как ни странно, именно война помогла девочке выйти из душевного кризиса.  

                        *       *       *

Воскресным утром 22 июня Бата с Марианной отправились на дачу, которую они уже второй год снимали у одной знакомой. После обеда, в самую жару, Бата любила подремать на веранде на стареньком диванчике, а Марианна забиралась с ногами на кресло-качалку и читала. Чаще всего сказки.

Но в тот день спокойно подремать тётушке не довелось. Только было она устроилась поудобнее да начала отплывать в тихую дрёму, как прибежала пожилая соседка с дачи напротив. Она иногда приглашала их в гости и угощала чаем со свежим вареньем.

– Татьяна! – крикнула она прямо от калитки. И тут голос у неё перехватило. Стоит, повиснув на калитке, сама до странности бледная, и только воздух ртом хватает. Бата спросонья с трудом оторвала голову от подушки. 

– Ну, чего кричишь, будто пожар?

– Война… – наконец, с трудом выдохнула из себя соседка. Марианна, заинтересовавшаяся происходящим, аж книгу выронила от неожиданности. Бата, вздрогнув от стука упавшей книги, села на диване. По лицу её пробежала тень сомнения.

– А ты ничего не путаешь? Часом, не приснилось?

– Да говорю же: война! По репродуктору сейчас передавали. Сама слышала.

– Финны, что ль, опять?

– Какие там финны, Господь с тобой! Немцы! Без объявления. Через границу перешли, города бомбят. Что ж теперь будет? Ой, горе горькое!

– Кончай причитать! – Бата решительно встала и направилась к калитке, на ходу приглаживая волосы и оправляя слегка помявшееся платье. – Не может такого быть, чтоб немцу волю дали. И наша армия не лыком шита. И не таких бивали! Пошли-ка, послушаем, что в народе толкуют. А ты тут сиди! – оглянулась она на притихшую Марианну. – Со двора ни ногой! Я скоро.

Но слухи не только не успокоили, но становились всё тревожнее. Далее оставаться на даче было совершенно невозможно. Бата, крепко ухватив Марианну за руку, заспешила на станцию. Но там выяснилось, что не им одним пришла в голову эта мысль. Дачники буквально запрудили платформу. Такого людского наплыва тут прежде не бывало. Электрички брали штурмом. Контролёры бессильны были что-либо сделать. При подходе очередного поезда толпа так резко хлынула к вагонам, что Марианна вдруг почувствовала, что их с Батой руки расцепились. Между ними неожиданно втёрся плотный мужчина с мешком на плече. Взгляд девочки растерянно заметался по толпе, но из-за этого мешка, пахнущего хлебом и чем-то ещё, ничего не было видно.

– Бата!– вырвалось у неё. Она изо всех сил упёрлась руками в спину дядьки, но сзади её так подтолкнули, что она ткнулась лицом в мешок и в полном отчаянии завопила: – А-а-а!!! 

Кто-то пребольно наступил ей на ногу. При этом ещё сандалик отлетел в сторону. Нечего было и думать искать его в такой давке. Личико девочки сморщилось от боли, страха и жалости к себе. Она уже готова была разреветься в полный голос, но тут неожиданно её вырвала из толпы цепкая рука Баты.

– Господи! Вот ты где! Держись крепче. Да не напирайте же, женщина! Ребёнка задавите! С ума все посходили…

В вагон они всё-таки попали, и им даже удалось пристроиться на краешке лавки. Там Марианна крепко прижалась к Бате. Её бил нервный озноб и ужасно хотелось плакать, но стыдно было перед окружающими. И всё же не утерпела и шмыгнула носом:

– Бат, а у меня сандалик потерялся.

– Ах ты! Вот незадача-то. Ну, не плачь. Как-нибудь доберёмся. Ты уж потерпи… 

Так и прибыла Марианна домой, в Ленинград, полуразутая. Но вскоре началось такое, что потеря сандалика показалась сущей мелочью. В тот же день разнеслась весть о введении военного положения. Это было так неожиданно и, в то же время, угрожающе серьёзно, что сразу всё вокруг стало другим. Всё! Город будто насторожился, собрался в кулак, где пальцы – не сами по себе, а одно целое. Люди больше не гуляли по улицам, а торопливо шли куда-то. И даже выражение лиц изменилось! Никто не улыбался. Были сосредоточенные, озабоченные лица с засевшей в глазах тревогой. Из  репродукторов на улицах и площадях города и из чёрных дисков квартирных радиотрансляторов больше не лились весёлые песни, не звучал репортаж с футбольного матча. Люди с тревогой и, одновременно, надеждой прислушивались, не раздастся ли новое сообщение, более обнадёживающее. Но пока радоваться было нечему.

Даже соседки по дому в этот день не собрались традиционно на лавочке. На ходу обменивались новостями. Так урывками Бата с Марианной узнали, что повсюду в городе, на всех крупных предприятиях прошли стихийные митинги и собрания, что многие ленинградцы, не дожидаясь повесток о призыве в армию, отправились в райкомы и военные комиссариаты. Записался в ополчение и дядя Коля Степанков со второго этажа, и Бата с Марианной пошли вечером к Степанковым проводить дядю Колю в это самое ополчение. Куда именно он должен был уйти, Марианне не совсем было понятно. Она пыталась представить, как дядя Коля с другими бойцами ополчится на немцев, наведёт на них страх, выгонит обратно за границу, но картинка эта до конца никак не вырисовывалась. Уж больно не похож был их сосед на былинного богатыря. Скорее, наоборот: невысокий, щупленький, нравом тихий, совсем, можно сказать, неприметный. Даже в домино с мужиками никогда не играл во дворе. А тут вдруг, оказывается, герой – сам на войну попросился. Не побоялся. И непонятно было Марианне, почему жена его, тётя Зина, и дочь Томка сильно плакали…

В Кировском районе, где жили Марианна с Батой, мобилизационный пункт был организован в Доме культуры им. Газа. Дети, конечно же, вызнали об этом и тайком от родителей бегали туда смотреть, кого призывают в армию. Им тоже страсть как хотелось повоевать. Вовка Коржов из параллельного класса, которого они иначе, как Коржиком, и не звали, даже пытался удрать на фронт, но его быстро отловили и вернули домой. Но всё равно он ходил героем, цыкал, как взрослый, слюной сквозь зубы. Это у него ловко выходило, потому что он был щербатым. Марианна тоже попробовала несколько раз, но у неё это получалось совсем по-девчачьи, и позориться перед дворовой командой она не рисковала…

С каждым днём жизнь в городе становилась всё хуже и хуже. И страшней. То, что  действительно началась война, причём, не где-то у далёкой границы, а совсем рядом, почувствовали сразу. Навсегда запомнилась ночь на 23 июня, когда в Ленинграде была объявлена первая воздушная тревога. У Марианны тогда сна как не бывало. Да и Бате не спалось. Девочке ужасно хотелось высунуться в окно, чтобы хоть что-нибудь рассмотреть, но тётка не только не позволила открыть окно, но и плотно задёрнула шторы, словно пытаясь отгородиться ими от страха, витавшего там, снаружи. Покинуть квартиру среди ночи они так и не решились. Просидели до утра, прижавшись  друг к дружке и прислушиваясь к тревожащим покой города ночным звукам: куда-то мчались машины, где-то вдали громыхало. 

Налёты становились всё чаще, особенно по ночам. Ночное небо прорезали многочисленные лучи прожекторов, вечерами над Ленинградом поднимались десятки аэростатов заграждения. На стенах зданий появились указатели бомбоубежищ и надписи, предупреждающие об опасности при артобстреле. Окна забелели бумажными перекрестьями, в какой-то мере уберегающими стёкла при бомбёжках. Хотя, конечно, при прямых попаданиях бомб и снарядов это уже роли не играло. Привычными стали передвижения по улицам войск. С грохотом проносились автомашины с людьми, отправлявшимися на строительство оборонительных рубежей. Странно стал выглядеть родной город в условиях маскировки и светомаскировки. Внешний вид тысяч зданий, памятников изменился до неузнаваемости. 

Всё население города день и ночь трудилось, стараясь по возможности уберечь Ленинград от разрушения. Развернулась большая работа по ликвидации последствий бомбардировок. Посильную работу доверяли даже детям. Марианна со своими друзьями помогала таскать на крыши песок для тушения зажигалок, но силёнок хватало ненадолго. С каждым пролётом лестницы ведёрко с песком, казалось, становилось всё тяжелее, и тяжелее. Рвались ребята дежурить по ночам на крышах, но таких счастливчиков среди них было мало: редко кому разрешали родители. Все во дворе жутко завидовали Валерке и Тольке Булавиным, которые были предоставлены, в основном, самим себе. Их отец ещё в июне был призван в армию, а мать работала на военном заводе, и мальчишки подолгу оставались дома одни. Вот из их-то рассказов ребятня во дворе и узнавала о ночных происшествиях. В большом авторитете ходили эти братья.    

Репродукторы, на которые Марианна раньше и внимания-то не обращала, теперь напоминали ей зловещих чёрных воронов, регулярно выкаркивающих новости с фронтов – одна страшней другой. Из магазинов быстро повымело все продукты, и питаться стали не поймёшь чем. Как чудесная сказка, вспоминались тающие во рту пирожные, которые Бата, в той, довоенной жизни, иногда по выходным покупала Марианне в кондитерской «Норд». Тётушка постоянно ходила хмурая, будто эта хмурость прочно приклеилась к её лицу.

Изредка заглядывала соседка тётя Паня, и они с Батой обычно закрывались на кухне, выпроваживая Марианну в зал. Её так и раздирало подслушать, о чём они там толкуют, но как только она заглядывала без предупреждения, они умолкали на полуслове и переглядывались: а не услыхала ли чего лишнего эта девчонка? Наивные взрослые! Да детское «сарафанное радио» давно было запущено на все катушки, и дети подчас знали больше, чем их родители. Только пугались не так сильно, как взрослые. И любой из них был готов, хоть сейчас, надавать противным фашистам по жирной харе и, не дрогнув, расстрелять их всех из пулемёта. И поутекли бы фрицы в свою неметчину, наваляв в штаны от страха. Но, к сожалению, не брали детей на войну, и потому она затягивалась…

К концу июля стало ещё хуже. Уже двум соседкам пришли похоронки, и Марианна долго ходила, будто оглоушенная нечеловеческим воем женщин, доносившимся из открытых окон. С тётей Аней из девятнадцатой квартиры она вообще боялась встречаться. Ей похоронка пришла первой, и буквально за неделю молодая красивая женщина превратилась в собственную тень.

 Всё упорнее ходили слухи о необходимости эвакуации. Многими в городе оно  принималось буквально в штыки. Марианне тоже казалось, что это было похоже на предательство – бросить город, когда ему стало трудно. Как-то во дворе она наткнулась на бездомного щенка, худого и страшно голодного. Притащила домой, налила ему в блюдце жиденького супа. Щенок так жадно набросился на еду, что тут же опрокинул блюдце, и стал лакать прямо с пола. От жалости к нему Марианна расплакалась, сидя рядом с ним на полу. Но Бата, придя вечером, рассердилась на неё и унесла куда-то щенка.

– Нам с тобой самим скоро есть нечего будет, – только и сказала перед этим. И  что можно было возразить? Есть и впрямь хотелось постоянно. Так что вскоре они с Батой начали исподволь (вроде как на всякий случай) готовить вещи для дальней дороги.

В конце концов, день эвакуации наступил. Бата упаковала вещи в два больших парусиновых чемодана, туго скрутила постельные принадлежности в один большой узел. Отдельно в корзинку заботливо сложила нехитрую снедь. Марианна свои главные «сокровища» втиснула в рюкзачок. Там помимо нескольких учебников и любимых книг пристроился и небольшой альбомчик с фотографиями, среди которых, конечно же, преобладали фотографии матери.

Сиротливо присели перед дальней дорогой, со слезами на глазах в последний раз окинули взглядом своё разорённое гнездо. Перекрестилась Татьяна Исааковна, чего отродясь не делала, хоть и крещёная была. Подхватили вещи, да и в путь – до ближнего трамвая, идущего на вокзал. Спасибо, старичок-сосед с багажом помог, а то б не знай, как и управились.

И как они всё это не растеряли, не бросили в дороге, до сих пор оставалось для Марианны загадкой. И не мудрено, ведь добирались до места больше двух недель. Долго. Мучительно долго. Выкрутив на нет все нервы. Добро хоть, под бомбёжки не попали, а то ведь встречались в пути следования обгорелые, покорёженные остовы того, что недавно было вагонами. И из-за ремонта путей задержки происходили. Во время затяжных стоянок так хотелось выйти, вытолкнуть из себя тухлые, прогоркло-кислые запахи вагона и вдохнуть всей грудью живительного свежего воздуха. Но там, снаружи, над вскинутой на дыбы землёй тянуло гарью, витал сгущенный запах тревоги и боли, войны и смерти. И так страшно становилось от всего этого, что Марианне хотелось забиться в угол койки, крепко зажмуриться, заткнуть уши, чтобы ничего не видеть, не слышать, забыть, где ты  и зачем ты здесь. И так, съёжившись в маленький комочек, тоненько заскулить от едучей жалости к себе, к Бате, затерявшимся вдали от дома.

Невмоготу становилось ловить отяжелевшие от постоянной тревоги взгляды Баты, подмечать, как руки её непроизвольно нащупывают припрятанный на груди платочек с туго свёрнутыми деньгами и двумя золотыми колечками. Марианна знала, что тётка ужасно переживала за этот маленький «клад», хранимый у сердца. Вполне могли недобрые люди вытащить его втихаря ночью, и поэтому, когда Бата, постанывая, покряхтывая, проваливалась в тяжёлый, муторный сон, Марианна старалась продержаться на страже как можно дольше, оберегая её, охраняя. Она тихонько лежала рядом и таращилась изо всех сил в ночь, не поддаваясь коварно усыпляющему перестуку колёс. В такие минуты она  представляла себя часовым на посту (ну, и что с того, что не стоящим, а лежащим? Может, это специально, чтобы враг не догадался). Обострённый ответственностью чуткий детский слух улавливал все подозрительные скрипы и шорохи, шаги и разговоры, надрывный детский плач в одном конце вагона и чьи-то судорожные всхлипы – в другом.

Самым страшным воспоминанием этого нескончаемого пути стало происшествие на небольшой станции, где им пришлось простоять почти двое суток, пропуская эшелоны с оборудованием какого-то завода, идущие на восток, и несколько эшелонов с войсками и зачехлённой в брезент военной техникой на открытых платформах, идущих на запад, к фронту.

– Бат  а Бат, и зачем мы с тобой едем не поймёшь куда? Вон же, целую армию послали с фашистами воевать. Они ж их задавят в два счёта! – дёрнула Марианна тётку за руку, провожая взглядом последний вагон прошедшего поезда.

– Задавят, тогда нам дадут знать. Развернёмся и поедем в обратную сторону. Небось, упрашивать не придётся. Верно говорю?

– Ага.

– А пока пойдём-ка лучше еды какой-никакой поищем, а то с голодухи до победы не дотянем.

– И попить бы чего, а?

Они двинулись вдоль вагонов, и неожиданно внимание их привлекла женщина, тихо бредущая по перрону. Не заметить её было трудно. Худая, нечёсаная, в обтрёпанном, а местами – прожжённом платье, со странным, будто невидящим взглядом. Она шла, крепко прижимая к себе большую пластмассовую куклу без одной ручки, и нянчила её, как ребёнка. «А-а, а-а, а-а…» – монотонила она на одной низкой ноте, не прекращая ни на миг движения. Потом вдруг остановилась, взгляд оживился, будто проснулась от какого-то внутреннего толчка. Лихорадочно огляделась по сторонам и неожиданно кинулась к Бате с криком:

– Доктор! Наконец-то! Где ж вы были так долго?! Светочке совсем плохо! Бога ради, помогите! Скорее!!!

Татьяна Исааковна оторопело отшатнулась от неё, едва не сбив с ног Марианну. Та в страхе взвизгнула и спряталась за спину Баты.

– А, вот ты, значит, какая – свою только дочку лечишь, а на мою наплевать?! – яростно вскинулась на Бату странная женщина. И столько неприкрытой ненависти было в её исхудавшем лице, что Марианне вдруг показалось, что  та сейчас вцепится в них ногтями и зубами. И тогда она закричала, что было мочи. С трудом удержал женщину оказавшийся рядом военный. Подоспели и пассажиры с их поезда – чуть ли не сроднились со многими за время пути. Бата подхватила на руки бьющуюся в истерике девочку и отбежала в сторону. Но, к её удивлению, припадок ярости у незнакомки уже прошёл. Взгляд, только что горевший жгучим огнём, внезапно потух, будто кто-то невидимый лёгким движением руки стёр с её лица выражение осмысленности. Она как будто разом забыла обо всех окружающих и обо всём, происходящем вокруг. Крепко прижала к себе куклу с нелепо вывернутой единственной ручкой и вновь начала мерить шагами перрон.

– Не в себе она, горемышная, – тяжко вздохнула рядом какая-то старушка. – Об той неделе дочку у неё на глазах убило при бомбёжке. Аккурат, перед нами такой же, как у нас, эшелон шёл. И налетели ж, ироды, чтоб их черти изжарили на том свете! Народ из вагонов сыпанул, а они по живым людям – из пулемётов да бомбами! Девчушку осколком – наповал, а куклу эту она к себе прижимала. Кукляшка – и та без ручонки осталась. Ой, горюшко, горюшко… Спаси, Господи… И что ж со всеми нами будет?…

– Как же она теперь? Так и живёт, что ль, тут? – с болезненным состраданием глянула на безумную Бата.

– Сказывают, пробовали отправить её дальше, но не даётся. Всё доктора ищет, чтоб дочке помог. Куклу с рук не спускает. Подкармливают её, кто чем может. А она больно-то и не ест. Да и не то время, чтоб лишнее у людей завалялось. Своих забот – короба выше крыши. Ото ж дожили! И за какие грехи такое лихо?!.

А на перроне по-прежнему маячила сгорбленная фигура, по-прежнему рвало душу её тихое, как предсмертный стон, «А-а, а-а, а-а…».                  

                        *       *       *

Любой путь, как бы ни был далёк, всегда кончается. Занесла их судьба аж в самую Среднюю Азию – в такую даль негаданную, какую Марианна раньше и представить себе не могла. Не сказать, чтобы приняли их с распростёртыми объятиями, но свой небольшой уголок они получили. Совсем маленький закуток – чтобы было, где спать. Да на большее и не претендовали, ведь таких перекати-поле, как они, со всех концов-краёв во множестве нанесло сюда ветрами войны. Ничего, притёрлись, сдружились даже. Так бывает – судьбы разные, а в одно русло слились. Бата, работавшая в той, прежней жизни администратором кинотеатра, здесь устроилась нянечкой в госпиталь. Продуктов, получаемых по карточкам, едва хватало, чтоб совсем ноги не протянуть, но худо-бедно жили, а это главное. Деньги из того заветного платочка на груди, конечно, быстро кончились. Одно за другим ушли и колечки. Туговато приходилось, да ведь и другим – не легче.

Война всех уравняла: и рабочих, и учителей, и строителей, и артистов. Всё прежнее, довоенное, осталось далеко – там, за горизонтом, и путь к возврату кто-то запер до поры до времени на потайной замок. Даже не верилось, что всё в жизни может так перемениться, и вместо широких ленинградских проспектов Марианне придётся ходить в школу по узким пыльным улочкам с саманными домами, слышать рядом непривычную для слуха чужую речь. Трудно было представить, что местные жители в глаза не видели снега, а изнуряюще жаркое лето, с сорокаградусной температурой в тени, тянется чуть ли не круглый год. Вместо привычных трамваев, отмеряющих путь по блестящим, будто отполированным рельсам, здесь ездили на непробиваемо-равнодушных верблюдах или маленьких осликах – то покорных, то удивительно упрямых. К верблюдам Марианна так и не привыкла и опасалась подходить к ним, а вот осликов жалела. Они напоминали ей лошадиных детей, а нагружали их, как взрослых.

Ко всему этому приходилось привыкать. Так распорядилась жизнь. И привыкали. И даже в такой жизни находилось место маленьким радостям. Именно здесь Марианна впервые попробовала настоящий плов и сказочно ароматную, длинную дыню. На это лакомство Бата расщедрилась в её первый день рождения в эвакуации, когда Марианне исполнилось двенадцать лет.

– Эх, Маня, и гульнём сегодня! – сказала она, бережно вытаскивая из большой  корзины это сокровище. Стол под тяжестью дыни одобрительно скрипнул. Глаза тётки задорно, по-молодому блеснули, чего за ней уже давно не замечалось. – А то живём, живём, и никакого тебе праздника. Так и зачахнуть можно.

– Не, Бат, сегодня мы точно не зачахнем! – счастливо рассмеялась Марианна. – А можно я Наташу с Валей позову? А то какой же день рождения без гостей?

– И то верно, детка. Нам на двоих такую великаншу и не осилить. Беги, зови. И начнём пировать.

Валя с Наташей были сестрёнками-двойняшками из семьи эвакуированных москвичей. Жили они в соседнем доме вчетвером – с мамой и бабушкой. Отец воевал на Белорусском фронте, и письма от него, хоть и редко, но приходили, а вот дедушка остался в Москве, и о его судьбе они ничего не знали. Девочки были на год младше Марианны, и она, на правах старшей, в некотором роде опекала их. А ещё жалела, ведь у них с Батой на фронте никого не было, значит, и переживаний меньше.

Девчонки не замедлили прибежать, и тот день для них всех стал одним из самых счастливых. Тонко нарезанные, отсвечивающие мёдом куски дыни лежали на широком блюде царским угощением. Даже в руки брать было страшновато: вдруг возьмёшь, а волшебство прекратится, и лакомый кусок в ладонях растает, как льдинка? Но нет! Сказка состоялась, ведь в роли главной волшебницы выступала Бата! А она не обманет. Девочки впивались зубами в ароматную мякоть, захлёбываясь соком и смехом. Сок стекал по щекам, по рукам аж до самых локтей, и хотелось поймать каждую капельку этого чудесного нектара, и девчонки пытались слизнуть с рук эти душистые ручейки и хохотали. Хохотали! До слёз смеялась с ними и Бата, беззлобно поругивая их, а на пустеющем блюде взамен дынных полумесяцев росла горка выеденных до тоненькой корочки узких дынных лодочек. А девочки и впрямь потом приделали к некоторым палочки с парусами и пустили плыть вниз по арыку – в дальнее плавание к волшебным морям…

Жизнь продолжалась. К великой радости Баты, тяжёлые приступы удушья у Марианны совершенно прошли. То ли сухой азиатский климат посодействовал, то ли просто, как говорится, клин клином вышибло. Девочка заметно вытянулась в тонкий, стройный стебелёчек, что и радовало тётку, и добавляло ей головной боли – больно быстро вырастала детонька из всего, и надо было во что-то обувать, одевать. Внешность внучатая племянница явно унаследовала от матери. В ней уже невооружённым глазом просматривалось, что будет изрядно хороша, как в пору юности войдёт. Отцовскими были, разве что, волосы – тяжёлые и волнистые, предмет зависти многих Марианниных подружек.

Девочка ходила в местную школу и с увлечением занималась в драматическом кружке. Руководил им эвакуированный из Москвы бывший артист Николай Николаевич Аглаев – старичок благородного вида, который сам, в силу возраста, в театре уже не играл, но заинтересовался предложением позаниматься с ребятишками. Кто в детстве не мечтает стать артистом? Таким, как, скажем, Столяров или Орлова? Да все! Только не каждый признается. Потому не было отбоя от желающих попасть в драмкружок. Но Ник Ник, как звали его меж собой ребята, к отбору подходил строго и работать заставлял по-настоящему, как во взрослом театре. И правильно! А как же иначе?

Марианна всей душой отдавалась новому увлечению. Бата это только приветствовала: искусство – великое дело. Не зря же Ириада – незакатное солнце её очей – выбрала делом своей жизни театр. Драма – это, конечно, не столь возвышенно, как балет, но тоже неплохо. Опять же, при деле девчонка, не по улицам шляется. А ведь доглядеть за ней так сложно! Дежурства в госпитале отнимали много времени и сил.

Драмкружку удалось поставить пару спектаклей, которые с большим успехом были показаны в своей и соседних школах. А потом их пригласили выступить в госпитале. Там у Марианны неожиданно появилась возможность встретиться с отцом…

                        *       *       *

Как-то Марианна дольше обычного задержалась в школе на репетиции, за что получила хорошую взбучку от тётки (если уж распалится, то – держись!):        

– Мыслимо ли дело, такой соплюшке невесть где по ночам мотаться?! – кипятилась Бата. – Эк моду взяла!

– Ба… – пыталась вставить хоть словцо девочка.

– Что «Ба»? Ну, что «Ба»?! Я уж всё передумала, тебя поджидаючи: куда девонька пропала? Где искать?

– Да я ж на репетиции была. У нас скоро сдача спектакля. Не понимаешь, что ли? Мы карету для Золушки разрисовывали. Ник Ник достал большой рулон бумаги…

– Не Ник Ник, а Николай Николаевич. Сколько раз тебе повторять? Изобрели какой-то тарабарский язык. И вообще, ты мне тут зубы не заговаривай. Артистка погорелого театра!

– Да вот, артистка. И никакого не погорелого, а самого настоящего! – у Марианны от обиды задрожали губы, и она уже с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться. Но нос всё-таки предательски шмыгнул.

– В общем, голуба, играй да не заигрывайся. Да ещё дерзить стала! Ох, нет на тебя управы. Но нет, хватит. Вот ужо всё отцу расскажу.

– К-какому… отцу? – оторопела девочка. – У тебя же… умер давно.

– Да не моему, пень-полено, а твоему, Марианна Станиславовна. Я тут весь вечер, как на иголках, а тебя всё нет и нет. Именно сегодня тебя где-то черти носят.

– Так ты… о моём, что ль, отце говоришь? 

– До тебя, как до верблюда, доходит. Да то и оно, что о твоём. Он к нам вчера в госпиталь поступил. С тяжёлым брюшным ранением. По первости, как увидала, и не признала его: худю-ющий стал – доска доской. И как есть – весь седой… А об ту пору, помню, справный такой был, сытенький, как колбаса: хоть без хлеба ешь.

Она замолчала и вгляделась в Марианну. Та сидела, насупившись. Потом исподлобья жёстко вскинула взгляд на тётку:

– Ну, и зачем ты мне о нём рассказываешь? Вот уж припеклось об этом чужом дяденьке слушать.

– Да ты что?! – Бата аж руками всплеснула. – Не поняла разве, что я тебе об отце говорю? 

– Ещё как поняла. Ой, полны штаны радости! Папулечка объявился! Чуть-чуть, правда, запылился. Двенадцать лет не слыхали о нём, а теперь – вот вам, здрасти! «Я раненый. Пожалейте меня…». А плевать мне на него! Он меня не жалел, и я его не пожалею. Ненавижу! И всегда ненавидеть буду! Лучше б убили его там, на фронте!

– Окстись, глупая! Чего такое мелешь?! Какой бы ни был, а всё равно он тебе – отец. И не тебе, сопле зелёной, судить его. Мала ещё судьёй рядиться! – она тяжело вздохнула, переводя дыхание, как после бега. – Да и некому, кроме нас с тобой, пожалеть его…

– Как же, некому. У него другая семья. Вот пусть они его и жалеют.

– А не осталось у него никого на белом свете. Всё он мне, как есть, обсказал… В сорок первом жена в стужу на окопах сильно застудилась. Как слегла в горячке, так и не выкарабкалась. Детишек – Павлика и Сашу – в детдом забрали. Хотели эвакуировать куда-то в Сибирь, да в пути разбомбили их состав. Павлик, старшенький, погиб, а Сашенька куда-то пропал. Так и не нашли…

– А тут, значит, дочка вдруг сама нашлась, и искать не надо. Вот как повезло – на готовенькое. Нет уж, пусть лучше Сашку своего ищет. А мне он не нужен! – Марианна бросала слова резко, сквозь зубы, но взгляд всё же от тётки прятала.

– Охолонись-ка маленько, – Бата притянула её к себе и погладила по голове  тяжёлой, шершавой ладонью. – Глянь вокруг – сколько в жизни горя поразлилось. Захлебнуться можно. Сколько всего и всех теряем, а много ль находим? Так что, если тебе что-то найти посчастливилось, грех ногой отпихивать. Как ни крути, а родная кровь. Учись прощать, иначе сердце заледенеет. 

Марианна, уткнувшись носом в тёплую тёткину грудь, как-то разом размякла, будто выдернули из неё стержень, на котором так надёжно держалась вся её «оборона». Но всё-таки что-то не позволяло ей смириться:

– А чего ж он раньше-то не нашёлся? Сам бы подумал: легко разве, когда у всех папы есть, а у тебя нет? Живи, как знаешь: ни папы тебе, ни… ма… мамы–ы… – тут внутри неё что-то забилось, заклокотало, как в закипающем чайнике. Пузыри отчаяния вырвались наружу.

– А и поплачь, детка, поплачь, – ещё крепче прижала её к себе Бата. – Сколь же можно эту тягость в себе носить? Вот ведь как живём: не знаешь, где найдёшь, где потеряешь. Другие-то нынче всё больше теряют. Помнишь ту тётеньку – с куклой?.. А тебе негаданно радость выпала: отец нашёлся. Хоть и раненый, а всё ж живой. И, говорит, искал он тебя, запросы всякие делал, а найти не мог. И то верно, как найдёшь, когда сами не знали, куда попадём?.. А ещё он аттестат свой продовольственный обещал отдать. Представляешь, какая это нам подмога будет. Откормлю хоть, наконец, тебя, а то смотреть страшно: кожа да кости. Того гляди, ветром унесёт.

Марианна, притихшая было в её руках, вдруг резко выпрямилась и, поджав губы, зло глянула на тётку:

– Так это он, значит, за аттестат свой решил купить нас? А фигушки ему!

– Тьфу ты, пень-полено! Опять она за своё. Марьяшка, уймёшься ты, в конце концов, иль нет? Ну, что тебе опять не так? Человек же к тебе – с добром.     

– Лучше с голоду умру, а от него ничего не возьму! Так и передай. И не отец он мне никакой. Нет у меня отца.

– Вот скаженная! Господи, и что с тобой делать? Как есть, вся в мать. Такая же упрямица.

– Да вот, в мать… И вообще, я устала. Спать хочу…

Но в ту ночь ни одна из них так и не уснула, хоть больше и не заговаривали друг с другом. Тётка долго ворочалась на своём жёстком топчане, вздыхая и шепча что-то про себя. А Марианна пыталась заснуть, но сон словно отвернулся от неё. Когда она закрывала глаза, представлялся ей не отец, которого она по малости лет и запомнить-то не смогла. Нет, виделась ей мать – потрясающе красивая и гордая. Возвышенная в своей гордости. Недосягаемо для всякой суеты возвышенная и потому безумно любимая. И Марианне хотелось стать такой же, как мать, и она тосковала по ней в эту ночь как-то особенно жгуче. «Я не предам тебя, мамочка, верь мне: не предам…» – шептали, подрагивая, её губы, а глаза застилались слезами…

А спектакль – «Золушку» – они всё-таки показали в госпитале. Так как госпиталь располагался в здании школы, выступать им предстояло на сцене актового зала. Марианна, игравшая фею, ужасно нервничала и накануне, и в день представления. Как Бата ни уговаривала её, отца она так до сих пор и не навестила. И теперь, ожидая выхода на сцену, была сама не своя. Ей представлялось, как отец, сидя в зале, вдруг громко крикнет: «Смотрите, это моя дочь!», и тогда ей уже нельзя будет отвертеться. Придётся при всех  подойти к нему, а она про себя решила держаться на своём во что бы то ни стало. И потому дала зарок не смотреть в зал, думать только о роли. Но тут вдруг с ужасом обнаружила, что все слова, которые должна произносить, напрочь вылетели из головы. Она лихорадочно вытащила из портфеля тетрадку со сценарием и принялась бубнить про себя текст.

– И отчего это наша прекрасная фея сегодня мечется, как злая колдунья? – ощутила она вдруг на своём плече руку Николая Николаевича. – Спокойней, Козельская. Ты замечательно знаешь свою роль. У тебя всё получится. Это я тебе говорю, артист с сорокалетним стажем.    

И действительно, на сцене всё прошло на удивление гладко, если не считать того, что в предложении «Как пробьёт двенадцать раз…» она вдруг ляпнула: «…тринадцать раз…», чем вызвала лёгкий смешок в зале. Зато в этот раз Марианна даже порадовалась, что ей досталась роль феи, а не Золушки, на что она прежде втайне обижалась. Целый спектакль в таком напряжении она точно бы не выдержала. Просто-напросто сбежала бы, не дождавшись тех самых «двенадцати раз»…

Не позволяя себе смотреть в зал, краем глаза она всё же заметила Бату среди зрителей, и это хоть как-то поддержало её. Поздно вечером, дождавшись тётку с дежурства, она, как бы между прочим, спросила:

– Ну, как тебе наш спектакль?

– Что и сказать, молодцы! Не зря вас Николай Николаевич столько шкурил на репетициях. Даже костюмы сделали. Взаправду, прям, артисты, – откликнулась Бата, доставая из-под лавки корзину с картошкой, чтобы сварить к завтраку.

– А ему понравилось?

– Это ты об отце, что ль?

– Ну…  да, о нём.

– Так его там не было, – тётка искоса глянула на девочку, продолжая мыть картошку.

– Как это – не было? – самолюбие Марианны оказалось задето. – Он что, не захотел прийти? Специально?

– Ты ж сама не желала с ним встречаться.

– Так то – я…

– Да нет, ты не подумай чего. Он очень хотел. Дождаться не мог этого дня, да только у него вдруг осложнение началось. Температура – за сорок, швы воспалились. Где уж там идти, – встать не смог.

– А я думала…

–Думай, думай. Это дело хорошее, когда думают, а не с бухты-барахты поступают. Для него, может, лучшее лекарство – тебя повидать. Нельзя отталкивать руку, которая к тебе тянется…

И в эту ночь Марианна опять не могла заснуть. Но на этот раз в смутных, маетных  видениях ей представлялись почему-то не отец с матерью, а та обезумевшая от горя женщина с большой пластмассовой куклой без одной ручки…

Живым отца Марианна так и не увидела, хотя, может быть, уже была на шаг ближе к этой встрече. Он умер той ночью от заражения крови…

                        *       *       *   

«Господи, уж не этот ли давний мой грех имел в виду старец из сна? Да, верно, оттолкнула отца. Маленькая гордая дурочка. Думала, что мама одобрила бы это. А он ждал, надеялся. Верил, что дочка простит. А она вот не пожалела… Так и ушёл из жизни непрощённым. Может, до сих пор мечется его душа неприкаянной, тащит этот тяжкий груз непрощения? И некому слово замолвить о её утешении… Да, конечно, и ему ведь нужно на том свете утешение… В церковь, что ли, сходить? И то верно, поставлю свечку, закажу поминание за упокой его души…  Глядишь, и с меня тогда этот грех снимется… А впрочем, я ж тогда совсем девчонкой была. Малая да глупая. Разве можно судить меня со всей строгостью за то, чего не разумела? По недомыслию же… Нет, видать, не на то намекал старик …».     

                        *       *       *

А время худо-бедно шло. Война постепенно откатилась назад – к границам Союза, а затем и через границы перевалила. К Вале с Наташей вернулся отец, правда, без левой руки, но счастливей их не было в округе. Немало ребят завидовало им в школе, ведь похоронки ставили крест на ожиданиях, а тут – так повезло! Живым остался. А ещё одной соседке, тёте Зине, пришло известие, что её муж, танкист, после сражения на Курской Дуге стал Героем Советского Союза, и она на последние свои грошики собрала угощение для всех соседей и была в этот день, как никогда, красивой. Глаза её так сияли, что стало совсем не важно, что полинявшее платьице залатано на рукаве, а туфельки – чиненые-перечиненные. Впрочем, кто в ту пору на такие мелочи обращал внимание? Сами ходили ничуть не лучше.

Вовсю шли разговоры о возвращении из эвакуации домой. Но растянулся этот счастливый момент ещё почти на год. Не так-то просто всё это оказалось. Наконец, после долгих мытарств с оформлением очутились Марианна и Бата на вокзале родного города. И с удивлением обнаружила, что, в общем, мало что тут изменилось: так же степенно пыхтели у перронов поезда, засасывая в свои недра суетящихся пассажиров или с облегчением выдавливая их из себя наружу. Всё так же с узлами и чемоданами шебутился народ, только людей в военной форме стало больше. Да нельзя было не заметить беспризорников, юрко шныряющих в толпе и моментально растворяющихся в ней при виде постовых.

Доехать-то доехали, а вот с жильём, как выяснилось, накладка вышла – не оказалось у них жилья. Дом, где прежде жила Бата, лежал в развалинах, выстудив на своих скорбных останках воспоминания о прежней счастливой жизни. Четырёхкомнатная квартира матери, к счастью, уцелела и была вполне пригодна для жилья, но стала коммуналкой, набитой под завязку разнородным людом. В каждой комнате жило по семье. Но тут Бата неожиданно для Марианны проявила небывалую напористость. В райжилотделе она напирала, в основном, на то, что Марианна – сирота и при этом дочь фронтовика, отдавшего жизнь за Родину. Пришлось-таки прикрыться фронтовой «шинелькой» Козельского. Однако свою роль она сыграла – удалось отвоевать 7-метровую комнатёнку в материнской квартире. В прежние времена она служила сначала кладовой, а потом в ней жила прислуга (да, было сказочное время, когда Ириада, появляясь в своей ленинградской квартире, могла позволить себе держать горничную). Формой комнатка напоминала длинный узкий пенал. Там едва помещались кровать, маленький рассохшийся шкаф и стол, накрытый потёртой клеёнкой. Но для двух измученных переселенок и эта жалкая жилплощадь показалась даром Божиим – уже было куда приткнуться! А через полгода, к их великой радости, освободилась одна из больших комнат – съехала семья фронтовика, получившая отдельную квартиру. Бата вовремя подсуетилась, и прекрасная светлая комната с видом во двор была законно закреплена за главными хозяевами, каковыми они, по сути, и являлись. Наконец-то Марианна смогла свободно вздохнуть: тут хоть можно было от души потянуться утром, не рискуя упереться руками в противоположные стены.

При всех трудностях и перипетиях послевоенного времени жизнь шла своим чередом. Марианна окончила школу и поступила (со второго, правда, захода) на драматический факультет Ленинградского института театра, музыки и кинематографии. Те детские забавы в драмкружке даром для неё не прошли – зацепила сцена так, что ни о чём другом она и думать не желала. Бата поначалу пыталась уговорить её подать документы в педагогический или медицинский. Хотелось, чтобы внучатая племянница получила основательное для жизни образование. Да кто ж когда советы старших слушал? Всякое поколение своим умом живёт. Настояла Марианна на театральном институте и ни разу о том впоследствии не пожалела. Да и то сказать, далеко не каждому выпадало счастье ступить на стезю, проторённую такими кумирами сцены, как Василий Меркурьев, Вера Пашенная, Бруно Фрейндлих, учиться у самого Леона Сергеевича Вивьена, организовавшего некогда Школу актёрского мастерства, которая впоследствии и была реорганизована в институт. Томительно сладко мечталось и о большом киноэкране. А почему бы и нет?..        

 *       *      *

Традиционная утренняя чашечка кофе помогла немного взбодриться. Марианна Станиславовна сама молола зёрна в кофемолке и варила затем в маленькой турке. Растворимый кофе не признавала, как бы ни исхищрялась по его поводу надоеда-реклама. Возраст, конечно, сказывался. Барахлило сердце, как заезженная кляча, особенно по ночам, когда спать бы да спать. А оно ёкает внутри, подпрыгивает. Чисто – тарантас на разбитой вдрызг просёлочной дороге. И всё же отказаться от кофе рука не поднималась. Хоть маленькой чашечки, хоть одного ароматного глоточка счастья вымаливал по утрам организм. И уступала. А, Бог с ним! Один раз живём. Хватит и того, что три года назад после инфаркта курить бросила, а ведь столько лет подпитывалась сигаретами. Подсела на них давно, как раз после того, как с Павлом рассталась. Муж, муж… Да уж… Эх, и закрутило же её тогда крепко! Легко сказать: пятилетний кусок жизни отсекала от себя. По живому. Днём на людях ходила с гордо поднятой головой, а по ночам стон подушкой задавливала. И как бедная подушка от слёз не прокисла? Но надо было всё это перетерпеть. Надо! Нельзя прощать измен. Нельзя прощать, когда переступают через тебя, через всё хорошее, светлое, что связывало в жизни двоих. Хотя, нет, троих. Он же не только её, но и сына предал. Тогда, в 59-ом, была в этом абсолютно уверена. Потому и выгнала мужа, разом оборвав с ним все связующие нити…

И кто б мог предположить, что так нелепо окончится их семейное счастье? Ведь два года вьюном около неё увивался. Всех прочих женихов отвадил. Но Марианна зарок себе дала: никаких свадеб, пока институт не окончит. Всё на учёбу нацелено было, чтобы потом почувствовать себя на сцене не случайно забредшей гостьей, а хозяйкой. А до той поры – только дружба. Встречались, почитай, каждый день. По театрам много ходили. Практически, ни одной серьёзной премьеры не пропускали. Сколько спектаклей пересмотрели в театре им. Пушкина! Просто обожала Юрия Толубеева, не дыша следила за великолепной игрой Николая Черкасова. В Большом драматическом не пропустила ни одного спектакля с участием Ефима Копеляна. А уж про Мариинку-то и говорить нечего! Боготворила балет! Даже не столько в память о матери. Просто в нём было что-то исконно возвышенное, при соприкосновении с которым бутон восторга распускался в сердце. Особенно радовало, что театр был быстро восстановлен после войны. Давно ль стоял разрушенным, с провалившейся крышей? А теперь вновь радушно распахивал двери зрителям, приглашая в свой неповторимый по убранству золотом зал. И вновь завораживала упоительная музыка Чайковского, и блистала в «Лебедином озере» несравненная Уланова… В общем, они с Павлом экономили буквально на всём, чём можно: на еде, транспорте, одежду она сама себе шила, но на билеты в театр деньги выкраивались.

Любили захаживать в Эрмитаж, где уже были восстановлены экспозиции. Особенный трепет у Марианны вызывали картины а залах Рубенса, Рембрандта, Ван-Дейка. Так и хотелось замедлить шаг, подольше постоять перед любимыми полотнами.

Но чаще, когда выпадал свободный вечер, Марианна с Павлом просто отправлялись гулять по любимым местам Ленинграда: мимо Эрмитажа и Зимней канавки на Дворцовую площадь, далее к Адмиралтейству, вдоль по набережной. Не раз за счастливыми влюблёнными молчаливо наблюдали невозмутимые сфинксы и величественный Медный Всадник. Иногда в погожий день отправлялись через Кировский мост в Летний сад, где, по мнению Пушкина, Герман встречался с Пиковой дамой. А однажды взяли, да и махнули в Ораниенбаум. Трамвай с красными и синими огнями довёз их по Кировскому проспекту до Балтийского вокзала, а оттуда электричка покатила через Стрельну и Петергоф до этого прелестного местечка. Целый день пробродили там. В уютных, тенистых уголках парка целовались до одури. Там Павел и сделал ей предложение. В общем, о том времени Марианна могла сказать лишь одно: такого ощущения светлого, раскрепощённого счастья в её жизни никогда больше не было. 

Ну, а потом наступил главный день в судьбе, когда получила диплом артистки. А там уж и свадьбу сыграли. Комсомольскую, как полагается. Чуть ли не всем курсом поздравляли их. И началась взрослая жизнь. Поначалу всё вроде бы шло неплохо. Её приняли в труппу Театра юного зрителя, расположенного на улице Моховая. Руководил им в то время Александр Александрович Брянцев. Он со вниманием отнёсся к молоденькой артистке, стараясь разглядеть за её яркой внешностью артистический потенциал. Давал возможность пробовать себя в разноплановых ролях. Играла и Василису Прекрасную, и Бабу Ягу, и даже Кота в сапогах. При этом, конечно, мечтала об Офелии, Дездемоне, Джульетте. Ну, да не всё сразу. Тем более что сыночком семья пополнилась. Бата тогда уж совсем дряхленькой стала, но всё равно помогала, чем могла, хоть и мало от неё уже было толку. Вскоре за ней самой уход потребовался. Павел, инженер-строитель по специальности, прорабом на стройку пошёл. Пропадал там с утра до ночи, зато выхлопотал отдельную квартиру после того, как семья выросла. Так бы и жить-поживать, так нет! Потянуло муженька на сторону, а там дорожки, как известно, кривенькие. Да с ловушками. В одну из них и угодил гуляка. А та стерва, что Пашку с пути сбила, всего-навсего секретаршей в их СМУ подвизалась. И на кого променял?! Ни кожи ни рожи. Одно непотребство…

А всё-таки дурой она, Марианна, тогда была. Набитой дурой! С высоты лет это особенно ясно видно. Нет бы, лучше пошла да разодрала в кровь морду той гадине, чтоб впредь неповадно стало на чужих мужиков облизываться. А её гордость, понимаете ли, захлестнула. Носилась с этой самой гордостью, боясь расплескать хоть каплю. А у нас ведь как: и море – не море без капли. Нам же «Моральный кодекс строителя коммунизма» не позволял поступаться своими высокими принципами. В результате сама родимого Пашеньку-папашеньку в чужие жадные ручонки отдала. И хоть бы ему впрок пошло. Куда там! Через два года и с той подругой всё распалось. Приходил потом Пашка, каялся, просился назад, но не простила, не приняла. И своя-то обида в душе не рассосалась. А тут ещё один тяжкий грех размежевал их: из-за разрыва с мужем ребёнка своего не родившегося не пожалела, под нож отдала…

Не знала она, когда решила расстаться с Павлом, что вновь беременна. Одно на другое наложилось. Думала, из-за переживаний обычный сбой в цикле произошёл. Даже когда выворачивать наизнанку начало, решила сдуру, что язву нажила. Когда же, наконец, дошло до ума, выяснилось, что все сроки упущены, и на аборт идти поздно. Чуть ли не на коленях умоляла врачиху, чтоб вошла в её положение. Так и не могла уломать, пока не догадалась взятку сунуть. Как наяву, выплыла из глубин памяти та давняя сцена…

– Да вы что! Какой может быть аборт? Сами подумайте: четвёртый месяц! Зачем так затянули? На таком сроке уже приданое для ребёнка готовить надо и имя выбирать, – по-прокурорски строго поблёскивала очками пожилая врач женской консультации.

– Ну, поймите меня, пожалуйста. Мне никак нельзя оставлять этого ребёнка. Мы разошлись с мужем. Он изменил мне. Живёт уже с другой женщиной. Я даже думать о нём спокойно не могу. Ненавижу и его, и этого его ребёнка!

– Так, давайте-ка без эмоций. Что там у вас с мужем, это одно. А причём тут ребёнок? В чём он виноват? Можно подумать, только вы рожаете одиночкой. Вот уж трагедия. Это ведь у вас не первый ребёнок?

 – Да, у меня уже есть сын. Максим.

– И сколько ему?

– Три с половиной.

– Отличная разница в возрасте для детей. Старшенький уже, считай, с рук сошёл.

– Да мне его-то девать некуда. Я ж артистка. В театре работаю. Почти каждый вечер занята в спектаклях. Максик, можно сказать, за кулисами у меня и живёт, и растёт. Пока я на сцене, кто-нибудь из труппы приглядывает за ним. Прям, «сын полка» какой-то. Мы о втором ребёнке даже и думать не думали.

– А родители, бабушки-дедушки есть?

– Никого. Мои ещё до войны умерли. У мужа отец на фронте погиб, а мать – в оккупации. Попала в облаву и была повешена как заложница. Была у меня ещё тётушка старая, да умерла год назад. Так что некому нянчить. Совсем некому. А у меня – работа.

– Что ж для вас театр важнее ребёнка?

– Театр для меня – всё! Буквально – всё! Я без него просто умру. Да ведь и жить на что-то надо, раз муж бросил.

– А если вы умрёте во время операции? Кому тогда нужен будет ваш сын-сирота? Театр, что ли, заменит ему мать?

Врач откинулась на стуле и посмотрела прямо в глаза Марианне. Та смутилась. Её пальцы стали нервно мять уголок шарфика.

– Но ведь и во время родов можно умереть. Разве не так? – подняла она на врача взгляд, полный тоски и отчаяния.

– Бывает. Редко, но бывает. Но там мы боремся за ЖИЗНЬ матери и ребёнка, а тут вы готовы пойти на огромный риск только ради того, чтобы УБИТЬ своё несчастное дитя.

– Пожалуйста, не надо… так…– внезапно побелевшими губами прошептала Марианна.

– А отчего же не надо? Нет уж, давайте называть вещи своими именами. Вы не девятиклассница, «залетевшая» по глупости. Взрослый человек, который должен отвечать за свои поступки. Мы от войны всё ещё оправиться не можем, хоть и прошло больше десяти лет. Столько народу потеряли, рожать бы да рожать, а вы… Хватит передо мной роль несчастненькой разыгрывать. Тут вам не театр!

– Ну, войдите же в моё положение! Я не люблю этого ребёнка, не хочу его. Как можно рожать от человека, который тебе глубоко омерзителен?! Помогите. Умоляю!

Врач устало вздохнула, сняла очки, не спеша протёрла их мягкой тряпочкой, которую достала из кармана. Потом надела их вновь и с какой-то даже жалостью посмотрела на Марианну.

– Вот всё рвётесь отказаться от ребёночка, а может, дочка у вас родится? Как хорошо девочку в семье иметь. Мальчик – это хорошо, но до поры до времени. Дочка матери естеством своим ближе. Перекантуетесь как-нибудь, пока малышка расти будет. Где один, там и вторая за кулисами побегает. Зато потом помощницей вам станет. Глядишь, тоже в артистки пойдёт. Династия у вас получится.

– А у меня ведь и мама работала в театре. Балериной была… – неожиданно вырвалось у Марианны.

– Вот! И я о том же! Так что не берите вы греха на душу. Рожайте себе на радость, чтоб на старости лет было кому водички вам поднести. Эх, женщины! Живёте одним днём. Наперёд никто не хочет заглядывать. Кажется, что старость далеко. А она – хитрая карга. И не заметите, как подкрадётся. Ну, так что? Оставляем?

– …Н-нет.

– А может, всё-таки…

– Нет. Не могу.

– Тьфу ты! Битый час уговаривала, и всё без толку. Тогда повторяю ещё раз: на таком сроке делать аборт уже нельзя. Поздно!

– Но ведь совсем же чуть-чуть больше, чем надо. Может, всё обойдётся?

– Да не заговаривайте мне зубы! Я что, первый день работаю?

– Так что ж мне теперь, к какой-нибудь бабке идти?

– Хоть к дедке.

– А хотите… я заплачу вам. Сколько есть, всё отдам.

– Господи, да сколько там у вас, артисток, денег-то? – недоверчиво покосилась на пациентку врач.

– Только скажите, сколько надо. Найду. Займу! Продам ненужное!

– Видать, и впрямь припекло?

– Да хоть в петлю лезь!

– А вот этого не надо. Ишь, скорая какая! В петлю ей! Вам ещё, между прочим, сына растить. Ну, ладно… Давайте сделаем так…

Через два дня всё было кончено. Но при выписке врач дала ей понять, что детей у неё, скорей всего, больше не будет. Их и впрямь больше не было. Даже когда она и захотела…

                        *       *       *                 

Марианна Станиславовна растерянно взглянула на недопитую чашку с остывшим уже кофе, которую, задумавшись, продолжала держать в руке. И без кофе саднил во рту и не желал растворяться привкус горечи. Хотела поставить чашку на блюдечко, но рука дрогнула. Донышко жалобно звякнуло о край блюдца, и немного кофе с гущей плеснулось на скатерть. Марианна всегда слыла хорошей хозяйкой. Хоть и не была помешана на чистоте, но непорядка в доме не терпела. В другое время она бы тут же вскочила и бросилась за пятновыводителем, а тут – будто и не заметила, как бурая жижа жадно всосалась в чистую, подкрахмаленную скатерть. 

«Не берите… греха на душу… Греха на душу…» – задёргалось, запульсировало в бугристой жилке на виске. Эхом аукнулось из дальних закоулков памяти. «Не берите…». А ведь взяла же! Пошла на поводу у обиды, раненого самолюбия. Колючей проволокой гордыни отгородилась от доводов разума, зова милосердия. И раскаяние мужа, явившегося с повинной головой, не остановило… Почему? Не на кого было опереться? Возможно. Не считала аборт криминалом? Разумеется. Редко кто из знакомых ей артисток не переступал порог операционной по этому поводу. Несколько минут боли. Несколько дней, чтобы прийти в себя. И живёшь дальше. И спишь спокойно. И совесть не мучает. И поминки по этому, не родившемуся ребёнку не справляются. Вроде как не собственное дитя отрезали, а некий ненужный нарост, мешающий жить. Обычная история… Почему не обжигает ужас от содеянного? Отчего оно, это осознание греха, приходит так необратимо поздно?!

Да, оставь она тогда ребёнка, может, и в семье бы всё наладилось. Любила же Павла, что душой кривить. Верни всё назад, всё равно бы его выбрала среди многих других. Так почему никто не научил её великому умению прощать? Доченька, доченька… Счастье отвергнутое… Где витает душенька твоя безгрешная? Как старик-то сказал? «Что-то утекло сквозь прорехи, а что-то и сама выплеснула…». Господи! Так ведь и есть! Сама! Сама выплеснула. Утешение своё…

Марианна Станиславовна судорожно прижала ко рту руку со старчески бугристыми венами, будто могла удержать ею рвущийся наружу едва сдерживаемый всхлип, переполненный той самой не испитой горечью, что зовётся покаянием. И тем оно горше, чем позднее приходит…

Взгляд слепо скользнул по комнате, где из каждого угла, из каждой щёлки тянуло холодом одиночества. Кое-где и паутина подвисла, а смахнуть её руки не доходят. Старая она уже под потолок-то лазить. Голова, бывает, кружится, да и ноги со змеистыми варикозными венами покоя не дают. Больше из-за ног и с театром рассталась. До того доходило, что едва доигрывала спектакль, опасаясь свалиться без чувств прямо на сцене.

И теперь её скудный мир – эта небольшая, двухкомнатная квартира, забитая старым, рассохшимся барахлом. На шкафу пожелтевшим рулоном лежат завязанные бельевой резинкой афиши давних спектаклей, в которых она некогда блистала. Уж слоем пыли принакрылся, как ветхим одеялком. Стереть бы, да ведь это ж надо вставать на стул – так не достать… Спектакли, спектакли… Сколько их прошло за долгую жизнь? И кто о них вспоминает? Может, только она и помнит до сих пор ту боевую Лушку из «Поднятой целины», и добрую душу – Надю Резаеву из «Старшей сестры». Или, может, сейчас кому-то покажется интересной вся такая типично социалистическая Женька Шульженко из «Фабричной девчонки»? А где же она её играла? В Большом драматическом? Да нет, пожалуй, в театре Комиссаржевской. Точно – там…

А в спальне под кроватью грустно приткнулись друг к другу закрытые чехлами катушечный магнитофон «Маяк» и старая подольская швейная машинка. Давно уж надо было выбросить магнитофон. Плёнки от него неизвестно где, мотор, помнится, уже плохо тянул. Но жалко: на тех плёнках она свои монологи записывала. И голос Максима там тоже есть… Порыться надо в ящиках. Должны же где-то лежать эти плёнки… А у швейной машинки когда-то, уже много лет назад, откололся кусок от пластмассовой ручки. Шить на ней после этого стало невозможно. Купила новую, ножную, а старую надо было на мусорку оттащить, да опять же рука не поднялась – в былое время такие платья да костюмы сама себе мастерила на этой простенькой машинке, что… – Юдашкин отдыхает… Сколько теперь этих нарядов, вышедших из моды, в трёх туго набитых чемоданах, что лежат на антресолях? Опять же не выбрасывала – вдруг ещё на что сгодятся?.. Одно слово – барахольщица. Плюшкин в юбке…

А вон ещё один старожил этой квартиры: домоседом-старичком сгорбился около кухонного окна небольшой холодильник «Мир». Этот – тоже давний кандидат на свалку, уже лет десять не работает. Двигатель сгорел. Ремонтировать оказалось слишком хлопотно, да и жара июльская не позволяла медлить. Максим тогда подсуетился и купил ей новый холодильник. Теперь она пользуется большим, вместительным «Атлантом», а «Мир» выбрасывать не стала. Что поделаешь, такая вот у неё странная привычка – любить старые вещи, которые сопровождали её по жизни. Взяла, да и пристроила на нём маленький телевизор и комнатный цветок. Даже к месту получилось. А ещё хранит внутри пустые кастрюли. Опять же – польза. Один только «Атлант» свысока поглядывает на «соседа». Наверно, думает, что тот зря место занимает, что освобождать надо жизнь от отработавшего своё хлама…   Вот ведь, и впрямь, не квартира, а какой-то склад ненужных вещей-инвалидов… Дряхлых доходяг, ни на что не годных… А может, и сама она уже стала таким же списанным за ненадобностью «реквизитом»? Отработала своё – и в утиль… И никому не нужна. Кроме самой себя…

От себя как откажешься? Ведь не зря же была жизнь прожита. Зритель любил её, это точно. Без цветов после спектакля никогда домой не возвращалась. А какие восторженные речи звучали на её юбилеях и бенефисах! Какие замечательные статьи писали о ней, особенно после того, как ей присвоили звание Заслуженной артистки… Вырезки из газет и журналы со статьями аккуратно собирала. Лежат теперь в «стенке», в верхнем ящике. Правда, давно та папка не пополнялась… А зато сколько  фотографий у неё по всем стенам! В основном, конечно, – она в разных ролях. Хороша была! Чего уж душой кривить…

Но почему же нет ощущения счастья от прожитой жизни? Почему? Неужто успех, слава – всего лишь суета? Нет, не может быть! Или… может? И бессмертие наше, благословение Божие, утешение – в детях, внуках, правнуках? Может, поэтому для неё, Марианны, самые дорогие фотографии те, где она вместе с сыном и ненаглядной внученькой – Катенькой-котенькой? Может, оттого и ненаглядная она, что досыта наглядеться на неё не успела…

Сын, он и есть сын: оперился, расправил крылья – только мать его и видела. Теперь вот в Америке осел. Да накрепко. О возвращении и речи не ведёт. Хороший из него программист получился. Большие деньги там, за океаном, зарабатывает. Его однокурсникам, которые тут лямку тянут, такие и не снились. Да и жена его Наталья удачно пристроилась в риэлтерской конторе. Большой процент имеет с каждой оформленной сделки. Свой дом уже заимели. В рассрочку, правда, но это у них в порядке вещей. И у Максима, и у Натальи – по машине. Катюшке даже обещали подарить к восемнадцатилетию то ли «Форд», то ли «Рено». Балуют девчонку! Виданое ли дело – такой стрекозе да за руль садиться!.. А вот сюда, в Питер, редко звонят. Пишут – ещё реже… Как-то предлагал Максим визу гостевую оформить, приглашал приехать, а у неё тогда вдруг сердце крепко прихватило. Какой уж там – ехать. Спасибо, верные подруги из театра пропасть не дали, навещали, помогали, чем могли, пока на ноги не поднялась. Что и говорить, плохо быть старым да больным. И при этом ещё и одиноким…

Марианна тяжело поднялась со стула, охнула про себя, когда подсекла резкая боль под левой коленкой. Нагнулась, потёрла больное место, подождала, пока немного отпустит. Двинулась потихоньку к раковине помыть чашку. На полпути перехватил её телефонный звонок, прозвучавший неожиданно в вязкой, застоявшейся тишине квартиры. Он дребезжал призывно и требовательно. «Междугородний! Максим! Уж не случилось ли чего?» – тревожно колыхнулось внутри. Так с чашкой в руке и заковыляла к телефону.

– Алло! Слушаю!

– Бабуль! Это ты? – звонко, будто из соседней комнаты, раздался родной Катюшкин голосок. Сердце Марианны резиновым мячиком подпрыгнуло в груди.

– Ой…  Что ж ты меня так пугаешь? Конечно, я. Кому тут ещё быть? – ласково пожурила её Марианна, мгновенно оттаивая внутри и размягчаясь от счастья до состояния сливочного масла, которое в жаркий день с часок подержали на кухонном столе. – Как вы там живы-здоровы? Всё в порядке? Только правду говори. Не скрывай ничего.

– Нормально, бабуль. Ты не подумай чего. Это я так просто звоню. Соскучилась!

У Марианны вдруг зарябило в глазах. Старческие губы, вертикально посечённые морщинками, непроизвольно, сами собой расползлись в улыбке.

– Да уж знаю я вас, молодых. Есть вам, когда соскучиваться. Ещё кому-нибудь расскажи. Поди, от женихов отбоя нет. Фотографии бы хоть прислали. Поглядела б, какими вы там стали. Ты уж – совсем невеста, принцесса моя заморская.

– Баб! Я ведь, собственно, по этому поводу и звоню. Я ж замуж выхожу. Через три месяца. Как восемнадцать исполнится.

– Царица небесная! Вот так новость. Ой, погоди, стул пододвину… Аж ноги подкосились.

– Ну, бабулечка. Ну, чего ты там сразу падать-то начинаешь? Всё ж хорошо. Знаешь, как я люблю Алана! Он чудо! Душка! Таких больше не бывает.

– И отец с матерью согласны?! Куда тебе замуж? Ты ещё дитё дитём. Сдурели совсем там в своей Америке. Ох, меня рядом с вами нет. Я бы вам показала! Задала бы всем трёпку, чтоб получше думали наперёд.

– А вот и приезжай! – рассыпалась вдруг счастливым смехом внучка. – Эх, и давно мне никто трёпку не задавал.

– Хиханьки тебе всё, девчонка безалаберная! И родители твои такие же: за делами не углядели за единственным ребёнком, – вдруг как-то расстроенно, с прерывистым вздохом выговорила внучке Марианна. В теле чувствовалась противная слабость. В этот момент она как-то обострённо остро ощутила себя неприятно старой, словно известие о предстоящей свадьбе внучки пододвинуло её к новому возрастному рубежу. Она с трудом сглотнула, как если бы с усилием пропихнула внутрь сгустившееся напряжение.

– Бабуля! Алло! Ты где? Ты там чего притихла? – вернул её к действительности встревоженный голос Катюши. Марианна глубоко вздохнула и постаралась взять себя в руки.

– Тут я, детка. Сижу себе на стуле и новости ваши перевариваю. Как кастрюля, налитая до краёв. Вот-вот закипит.

– Только смотри, чтобы через край не убежало, – рассмеялась внучка, и столько в её голосе прозвучало по-девичьи непосредственной, искренней радости жизни, что вдруг показалось Марианне Станиславовне, как лопнул панцирь, стиснувший её сердце. И в комнате будто светлее стало.

– Не бойся, моя хорошая. Всё будет нормально. Догляжу. Не убежит.

– Если б ты знала, баб, как я тебя люблю! Правда, приезжай к нам. Мы ж беспокоимся о тебе. Разве хорошо: мы все здесь, а ты там одна? Папа всё организует. Ты только решись, а?.. Баб?.. Ты чего там опять молчишь? Тебе что, плохо?!

– Нет, девочка моя. Мне хорошо… Мне давно уже не было ТАК ХОРОШО…

– Так приедешь?

– Не знаю, голубка. Не могу пока обещать…

Марианна немного помолчала. Опять глубоко вздохнула.

– Сидела я вот тут, жизнь свою вспоминала. И дошло вдруг до меня, старой, что ведь где-то, возможно, есть у меня младший брат по отцу. Саша. В войну потерялся, когда поезд их разбомбили. Братик его тогда погиб. А он, может, уцелел? 

– Так, если жив, то сколько же ему теперь лет?

– Да он года на три младше меня. Разыскать бы… У нас тут на телевидении передача идёт. «Жди меня» называется. Ищут потерявшихся людей. Может, помогут? Как думаешь?             

– Не знаю… Столько лет прошло. Разве найдут?

– Но попробовать-то можно. Они там и не таких разыскивают. Знаешь, душа вдруг к нему потянулась. Родной брат всё-таки. Хоть узнать бы, где он, что с ним. Без этого, чувствую, не будет мне в жизни  ни успокоения, ни УТЕШЕНИЯ 

0

Оставьте ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *