Три робких касания

Свойства работы: Разрешить публикацию на сайте, Принять участие в конкурсе НИ, Разрешить публикацию в журнале
Дата создания работы: 22 февраля 2020

Три робких касания (скачать по ссылке)

Тем, кого я любила,
тем, кого я люблю

 

 

 

 

 

Слава рукам, превратившим шрам

в эрогенную зону,

слава рукам, превратившим в храм

домик сезонный,

рукам, преподавшим другим рукам

урок красноречья —

вечная слава твоим рукам,

локтям и предплечьям!

 Вера Павлова «Нежней не бывает»

 

 

Пролог

 

По замку плыли шепотки, то замирая между стен, то убегая от ушей столь вострых, что спасения не жди. По замку бегали пажи в узорных масках с острыми носами. Они сюда просились сами, сюда сбежался целый град. «Самайн. Самайн. Самайн» — дробят-стучат по камню лестниц каблучки. Выше. Выше. Меня ждут. Я чую, слышу — нарастает по звуку, по гулу извечная песнь. Пред дверью, что должна быть закрыта, заперта, так надо, надо неспроста, громоздится лукавая тьма. Самайн. Самайн! Рубеж светлого года, меж летом и стужей граница. Я знаю, чую — близится по шагу, по мигу зима.

 

Глава 1
Дисимметрии складываются

 

Человек скреплен состраданием.
Как только сострадание исчезает
исчезает и человек

Дмитрий Емец «Мефодий Буслаев. Танец меча»

 

Я знаю, сколько шагов в моей комнате от кровати до стола, до чайника. Знаю, сколько вода набирается в ванну, сколько после еженедельной профилактики, сколько в кастрюлю, в кружку чайную, сколько ложек лежит на полочке, сколько раз повернуть ручку радио. Я умею наощупь одна без помощи. И печатать могу, и готовить могу, и гулять иногда. Выхожу без Вельки и тенью за незнакомцами-прохожими следую, куда они — туда и мне, пройду чуть-чуть и к следующим. Назад сложней… Да что мне! Справлюсь, умная. Уж двадцать один год такой же, как они, притворяюсь. Закончу перевод с Кирийского и домой.

Стук печатной машинки вторил песенке дождя. Грузные капли там, круглые буквы здесь. Кошка смотрела на клавиши, лапкой тянулась к пальцу. Ей было скучно. До обеда час, потом ещё три.

«Здравствуйте, Анна!» — взвизгнула серая машинка. Кошка ощетинилась, вздыбила хвост, отвернулась. Рука соскочила, добавляя громоздкому слову «засвидетельствовано» третью букву «н». Замажу потом.

«Здравствуйте», — я тоже буркнула что-то приветственное в ответ. В динамике зашипело, завизжало, запиликало. Велька мявкнула и сиганула со стола, сбивая хвостом недописанную справку.

«Через полчаса… — пробилось через шипение. — Немедленно. Анна?»

«Да», — я стукнула кулачком по сиреневой вставке, ещё немного краски прискорбно осыпалось, под краской ржавый металл. Устройство пикнуло, шикнуло и присмирело. На том конце закашлялись.

«Мне неудобно вас просить. Но это не я придумал, вы же знаете. В общем, найдите Галвина, а лучше Виррина Ода и передайте им наше любезное приглашение в суд. На проходной вещицу спросите».

«Но я…»

«Работаете. Все мы работаем, Анна. Великих тут пруд пруди, а великих с пропуском в Нижний город маловато. Тем более Инна болеет. Вам же не сложно? А как управитесь, идите домой. Завтра закончите. Терпит. Вам же не сложно», — повторилась коробочка.

Мне сложно.

«Г-галвину?»

«Чернокнижнику Галвину, — проскрежетал динамик, — вашему старому знакомцу, — будто плюнул и вновь зашёлся шелестящим кашлем. — Но вы не беспокойтесь, больше вспоминать об этом вашем сомнительном знакомстве я не стану. Все мы ошибаемся. И да, проверьте факс, распечатался…» — что-то в глубине серой машинки тревожно щелкнуло, запахло гарью и тишиной.

Наверное, я должна быть благодарна, но что-то не идёт. Эта глупая история, которую уже бы давно пора бы забыть, началась около года назад, ранней осенью.

 

***

 

«В томной буковой роще, забытой богами да картографами, выросла башня с хрустальным алтарём. Приходили в башню лишь раз в году по осени, приходили возложить на дивный алтарь три рябиновые грозди — одну людскому богу, одну лесному, а третью чёрному, дабы не свирепствовал»,  — ручка скрипнула и остановилось, тягучая капля мазнула по белой странице. Последнего я уже не видела. Мир опасливо почернел, скакнул, и вместо неоконченной рукописи моему взору предстал вздувшийся, свежевыкрашенный плинтус. Под плинтусом скреблось и пищало мышиное братство. Велька, возмущённая от усов до кончика полосатого хвоста, одним махом перебралась со стола к стене. Кошачьи инстинкты оказались сильней. Велька тряхнула мордой, точно смела паутинку с усов, и сделалась совершенно свободна. Мышей мне не побороть. Видеть глазами Вельки — легче лёгкого, это моя кошка, она мне доверяет, но вот заставить её смотреть, сколько и куда требуется, почти невозможно. Часы монотонно тикали, посмеивались надо мной. Легонько коснусь, вот тут рядом с семеркой, я слышала как било шестой час, и здесь, только бы не сбить. Стекло я сорвала, ножом выковыряла. Мои часы, что хочу, то и делаю. Да и зачем они мне такие целые, превосходные, за целый червонец, но со стёклышком? Без пяти минут семь. Так к утру не закончу.

«Ну же, Велька! Иди, иди ко мне. Ну, пожалуйста!»

Кошка не слушалась, моя воля дробилась да легкими пушинками выскальзывала. Мыши важней, вон, как они пахнут! Вон как шуршат! Писать и без Вельки можно, подумаешь, линейку подложу, чтобы строчки не прыгали. Знаем, делали. Только читать, смотреть и переписывать… только…

«Велька, вернись! Я приказываю!»

И ушами не повела. Плохая из меня ворожея. Ох, безумица! Зачем вообще за такое взялась? Слепая девочка, решила подработать писарем. Рассмеяться бы, расхохотаться бы!

«Велька, милая…»

Скрипнула первая ступенька. Кто-то поднимается. Комнатка у самой лестницы, все мыши и скрипы мои без исключенья, а к ним кухонные запахи, хлопки дверные, смешки да перебранки. Идёт. Тяжело ступает, будто бьёт. О каждую ступень «тук». Шаг, шаг и звонкий удар — трость с металлическим зубчиком, а может посох, или зонт. Никто у нас так не ходит. Пришлый. Чужак. Ни пекарский сын, он оленёнком по две ступеньки за шаг перемахивает, ни голова деревенский — тот шаркает, точь-в-точь подошвы скребёт. Посыльный. Замковый, наверняка, иль хронист Карильдский книги менять прибыл. Шаг, шаг, тук. И часы «тики-так» отбивают. И птицы за окном виноград делят. Ближе. Не ко мне ли идёт? Да что ему у меня делать? Матушку проскочил уже… Велька, наконец, оторвалась от стенки разобиженная, что старая княжна. Вот морда. Ну, прыгай ко мне, поработаем. Шаги достигли беспредельной близости.

 

***

От Верхнего города до Нижнего двадцать минут на поезде. Пустые ржавые вагоны ходят с интервалами в час. Между Верхним и Нижним пропасть, вязкая ненависть, непереданный факс. Ну, давай же, Аннушка, тебе же не страшно! Подумаешь, подумаешь чернокнижники!

***

 

— Вы искали меня, господин? — верно, ослышалась. Зачем ему я? — Виррин? — бросила я наугад. Сёстры шептались о неком Виррине Оде, ученом-чернокнижнике из самого Карильда.

В моей памяти ещё не истёрлись прошлые Велькины краски: холодное окно белое от ветра, подполье, шебуршащее мышами. Но здесь темно, беспроглядное, всё пришлое — не моё истончается и уходит: стихает ветер, смолкают мыши, приходит незнакомец с тростью высокомерный, невидимый — голос из темноты. Мне не хочется, нет, не хочется влезать к нему в голову, смотреть его глазами. Мама говорила, так видят духи, но я не верю. Я это я. И мне до дрожи хочется узнать, какой он.

От незнакомца разило алым, холодным жаром, он пах металлом и пылью наших старинных книг. Как он выглядит на самом деле? Низок, высок? Какого цвета его одежды, волосы? Я слышала только голос и стук металлической трости. Тук.

— Галвин, сударыня, — произнес невидимый гость. — Я не Виррин Од, именуемый Всеведущим, я его ученик, —  такой надменности можно только позавидовать. Подмастерье чернокнижника! Нашёл чему гордиться. — А вы должно быть Анна?

— Да.

Я заглянула. Ох, господи. Вот мои кудри чёрные-чёрные — он смотрит, не верит. Это редкость, такие кудри. И кожа слишком смуглая, темнее на тон, чем у него. И платье моё кажется бестолковым, не такие платье мне носить следует. А руки у него бледные, длинные тонкие пальцы, светлые волоски и край черного широкого рукава. Он в мантии, в настоящей мантии. И волосы у него длинные, длиннее моих, светлые. Он заправляет прядь за ухо. Он высокий и худой. Галвин — ученик чернокнижника.

— Прекрасно. Можете прочесть? — он протянул мне что-то, слишком тяжёлое для книги, что-то обмотанное тонким пергаментом, что-то шершавое, продавленное рыхлыми словами-узелками.

Я кивнула, с трудом содрала плотно намотанную упаковку, измяла, порвала. Он смотрел, ни звука не обронил, лишь вздохнул скорбно так.

— Могу. Это зильский, правда? — Не шелохнулся! Ну, и пусть. Я долго-долго водила пальцами по узелкам: столбики и строчки. Зильский сам по себе язык странный, мёртвый. Много непонятных слов. Много слов, чьи смыслы давным-давно умерли. — При приложении, — я нервно выдохнула, — механического напряжения возникает… Н-не знаю, что это. Поли? Поляри?

— Поляризация, — бросил он безучастно. — Вы меня видите?

— В-вас? — конечно же, нет, но так нельзя. Я столько лет врала людям, столько лет делала вид, что достойна, быть с ними на равных, столько раз отвечала, а теперь молчу.

— Вы веда.

Веда.

Ни ведьма, ни гадалка, ни слепая — веда! Это глупое деревенское словечко, ух, хуже пощечины. Назвал бы слепой, но веда… там — правда, а веда! Какая же я веда?

— Я учу детей арифметики, господин, — пропустила я сквозь зубы.

— Чудно, — его улыбка растянулась гнусным оскалом. — Я, признаюсь честно, ожидал другого.

— И чего же вы ждали? — Мне сделалось нехорошо.

— Удручённую летами монахиню, что выгонит меня, не позволив и шаг сделать в сторону её святейшества, — он шутит? — А вы…

— Слепа? — незачем скрывать. Незачем играть. Вот тебе в лоб, чернокнижник.

— Приветливы. Ну, если сравнивать со старыми монахинями. Вы же не станете изгонять меня солнечным кругом, святой водой или ликом Светлейшего?

— А если вежливо попросить вас выйти, вы не послушаете?

— Как знать, — он снова улыбнулся, и мне снова сделалось душно. Окошко что ли открыть?

— В таком случае, я могу треснуть вас книгой, — боже, во что я ввязываюсь? От таких людей надо бежать. «От тебя тоже, милая», — глумилось страшное. Нет. Нет. Нет, нет, нет. — К-которой?

— А можно выбрать?

— Пожалуйста, — я развела руками. — Так какой?

— Бестиарием.

 

***

 

С каждым осенним днём в этом городе во мне становится всё меньше меня. Я сливаюсь с карильдской публикой, будто всегда её частью была. Ещё одна модница. На губы багрянцем падают помады с Эфировой улочки. Смуглые плечи кутают шарфы, свитера. Мне самой хочется быть частью этой осени: плыть по туманам и дождям дымчатым кружевом, искриться вместе с листьями, то золотом горя, то пурпуром… купаться в жемчуге вечерних туч. Но поезд прибыл. Конечная.

 

***

 

В первые дни после нашего разговора я была совершенно уверена — его выгонят. Что может быть проще? Кто-нибудь. Вот-вот. Ещё день. Матушка? А может старая Иона? Выпрут-выпрут, несомненно. Но время шло, за окнами медленно выцветало летнее тепло, а странный человек из Карильда не спешил уходить. Он ел нашу еду, пользовался архивами, бродил по храму, бывало — пропадал на день, но вскоре возвращался. Он стал нашей чёртовой тенью. В божьем доме поселился чернокнижник! Дети боялись его, тётки, вроде Ионы, не замечали, обходили дальними коридорами, в глаза не смотрели, рисовали благословенные круги. А я, к своему стыду, так и не решилась спросить у матушки — почему. Почему ему дозволили остаться? Почему он выбрал переводчиком именно меня? Узелковым древним владело человек семь, а то и больше. Возможно, я была лучшей. Возможно, кто-то добрый присоветовал. Не знаю. Языки всегда давались мне легко.

И что матушка, в конце концов, могла мне ответить? Люди разные, любить надо всех? И чернокнижников. На которых я чем-то похожа! Подобное к подобному?  Ерунда бестолковая. Потому и не спрашивала.

Каждый день после молитвы, когда дети отправлялись спать, а монахини патрулировать пустые коридоры, я собирала обрывки переводов и шла в читальню, пустую в этот тихий вечерний час, лишь чернокнижник напротив пустого камина. Порой мне казалось, что он не человек, а собственный призрак, бледный и жуткий, точно маг из романа.

— Пьезоэлектрические плёнки. Занятно. Жаль, расчетов нет, — он с интересом просматривал готовый перевод. — И как же они это делали?

В среднем за день мне удавалось закончить не больше страницы.

— Там было что-то ещё, но мне немного не хватило времени. Некоторые слова приходилось переводить по слогам.

Узелки, и их более поздние глиняные аналоги, можно было смотреть пальцами без Вельки, но его тексты и на царском казались жуткой бессмыслицей.

— Узелки — это слога? Не знал. Странный язык. Вы слышали ещё о каком-нибудь народе, пользовавшимся узелковым письмом?

Я мрачно кивнула. Слышала. И он слышал.

— Вы называете их цыганами, — нас. Нас! Незаметные, пёстрые тени, — мы ещё пользуемся сорли-виаль.

— Конечно, — господин чернокнижник осклабился. — Сколько лет ваше племя, — Племя! Племя. Не люди. Тени. — ходит по нашей земле? — протянул он ласково. Сволочь! — А сколько лет назад рухнула Зильская империя? Пьезоэлектрики, — он постучал пальцами по книжке, подложенной под мой листок. — Корица. Вы когда-нибудь видели, как она растёт? Мёртвый язык. Что мы ещё потеряли?

— Понятия не имею, — я злобно фыркнула. Он усмехнулся.

— Вы не боитесь меня, не так ли?

— Не боюсь.

— И почему же? Так верите в силу Господа или сомневаетесь в моей?

— Не корчите из себя идиота, господин чернокнижник.

— Всеведующий.

— Всеведующий, — я повторила его противную интонацию, повторила бы и жест, да не увидела. — Мы оба знаем, что никакой силы у вас нет.

— Ой ли?

— Магии не существует, господин Галвин. Не в нашем мире.

— А вы умны, — он, наконец, присел и взял в руки лист ещё тёплый, только-только отпечатанный.

— Всё в порядке?

— Да. Это определённо стоит двадцати червонцев. И кстати, Анна, давно хотел спросить, не желаете ли сменить место жительства? Моему учителю требуется переводчик с зильского. И, кажется, я его нашел.

 

***

 

Мой старый перламутровый пропуск работал. Вот он, кривенький прошлогодний портрет — глупая кофта, волосы до плеч, прыщ на подбородке. Неужели и правда год прошёл?  Тощий привратник в угрюмой оборванной мантии с грустью посмотрел на меня. В его взоре я казалась лохматой пигалицей, слишком модной, слишком броской, едва ли приличной. Вновь перевёл взгляд на пропуск, на паспорт, та девочка была другой: помады меньше, кудри гуще. И всё-таки он согласился, кивнул сам себе, встал, скрипнул креслом, вернул пропуск, помял паспорт, подвёл меня ко второй двери, поколдовал с замками, вывел панельку на свет. Я прислонила квадратик, но не попала — не рассчитала расстояние, охранник стоял ближе.

«Анна Веда» — проскрипел металлический голос. Двери разъехались. Я слышала, как расползались жестяные змеи по пузу тяжелой двери зелёной, как помню.

Добро пожаловать в Малые лаборатории!

Ну, с богом.

За дверью обитали бесконечные туннели, медленные подъемники, лестницы, спертый воздух и гулкие, глухие голоса. Мне помнится, как поначалу напуганная сотней идиотских россказней я трепетно вслушивалась в каждый шепоток. Призраки, демоны, узники? Кто только не прятался в богомерзком подземье! Тут же живут алхимики, чернокнижники, еретики. Светлые слуги, как только я решилась спуститься? Где набралась смелости? Глупости, Аннушка. Больно умной себя возомнила и бесстрашно в самую-самую бездну по ступенькам, что едут сами, опустилась. А в бездне той одни скучные-прескучные мастера да ученые, ни призраков тебе, ни демонов, ни еретиков.

Вот сейчас. Туфли — аккуратно, чтобы каблук не попал в щель между ступеньками. Не страшно, не страшно, но боязно. Вдруг не найду его или встречу. Что ему говорить? Суну письмо, суну и убегу. Но лучше переговорить с мастером Одом. Виррин относится ко мне куда лучше. Да, так и сделаю. Ступеньки медленно опускали меня, тащили в подземелье. Не страшно, совсем.

 

***

 

В скучной серой комнате пахло геранью, одной геранью и больше ничем. Горько, пыльно и крепко, точно глоток микстуры на спирту. Чернокнижник сидел в кресле, лениво просматривал перевод. Я толкалась рядом, с больной спиной и перепачканными сухими чернилами пальцами. Я целый вечер пыталась наладить старую машинку, кусок железа со стёртыми пыльными буковками, она только и делала, что рвала бумагу и пачкала воздух — плевалась прелыми чернилами, чихала и скрипела всеми своими ржавыми чреслами. Лом. Хлам. Я знала каждую буковку, каждую кнопочку, чувствовала, когда нужно было менять бумагу, как сильно нужно нажать западающую запятую. Я ненавидела эту чёртову машинку! Как можно поломаться сейчас? Сейчас! Ни днём раньше, ни позже. Сейчас. Он не читал, бегло просматривал, миную слова и фразы. Сухо ухмылялся, перебрасывал листы со столика на подлокотник. Я следила за каждым жестом, я нагло подглядывала, без спросу пользовала его глаза и ум. Казалось, вот сейчас, ещё малость и я услышу мысли. Мысли чернокнижника! От предвкушения, от волнения, от недосыпа я сделалась нервной и даже дёрганой. «Скажи мне, скажи мне хоть что-нибудь!» — молила я, заламывая руки, скрещивая пальцы.  Что ж, он сказал и громко, остановился, кинул лист на подлокотник и бросил презрительно:

— Хватит!

— Простите, — я сжалась, спрятав руки в платье, по-дурацки скрестив их на груди. Он всё смотрел на меня, на платье, на руки, приметил заплатку и скошенный шов, шрам на предплечье.

— Прекратите пользоваться моими глазами.

— Что?

— Я не давал вам разрешения, Анна. Мои мысли априори принадлежат только мне. Да боже, извинитесь хотя бы!

— Д-да. Извините. Я, — светлые слуги! — Я не хотела вас обижать. Я… я не подумала, — я, честно говоря, вообще не думала об этом так. — Вы… — нет, он злился очень, очень сильно. — М-можно?

— Нет. Какого демона я должен позволять вам? Я слышу ваш истерический лепет в моей голове! Если вы так жаждете что-то разведать, то уж, пожалуйста, потрудитесь делать это незаметно. Нет?

— Я не…

— Вы не можете себя контролировать?

— Могу!

— Так извольте. И впредь…

— Я не буду, — я спешно оборвала его, не в силах боле это выслушивать. Так стыдно, так мерзко мне давно не было! — Никогда. Никогда.

— Прекрасно, — он выбросил последний лист и встал.

 

***

 

Велька висела у меня на шее. Должность толстенной горжетки её вполне устраивала. Ходить по подземельям она не любила. Едкие запахи, скребущие грохоты и никаких мышей. Мне здесь тоже не особо нравилось. Сыро, промозгло, мёртво. По стенам змеились толстые журчащие трубы. Странные жёлтые светильники тревожили кошачий глаз. Велька жмурилась, и я вместе с ней. За стенкой что-то рвалось и дребезжало. Я зашагала быстрей. Благо коридор был пуст и просторен — одни камни и трубы, ни людей, ни мусора, в резиденцию Всеведущих мало кто заглядывал. Оно и понятно. Слушатели из Большого Университета предпочитали гуманитарные искусства, а практиканты из Малого занимали верх лабораторий. Всеведущих сторонились, всеведущих опасались. «Они не ходят в храм! Они играют с тёмными силами! Они…» — на этом месте все приличные люди кокетливо замолкали и продолжать решались, только крепко надравшись. Велька зашипела. В проходе появилась новая тень. О солнечный, пусть это будет мастер Виррин! Чем быстрее я с этим разберусь, тем лучше. Тень, слишком громоздкая и неуклюжая для главного чернокнижника, шустро скользнула вдоль стены, приблизилась ко мне локтя на три и растворилась. Чертовщина. Около часа я проторчала, плутая по старым лабораториям. Ни мастера, ни Галвина. Никого.

 

***

 

«Анна Веда!» — объявил господин. Я встала, оправила юбку, не слишком узкую, не слишком короткую, и медленно на шатких каблуках проковыляла к кафедре, обитой гладким дерматином. Где-то в первых рядах сидел Виррин Од, глава Всеведущих, его учитель. Вдох. Я вышла читать доклад. Я только-только отшлифовала перевод, предложенный мастером. Мы провели целую вечность в его кабинете в Малых лабораториях в попытках разгадать зильский «манускрипт». У мастера Ода были сотни и сотни и сотни атласов, статей и книг. Ему пришлось обучать меня основам кристаллографии, кристаллофизики, для того, чтобы я хотя бы примерно могла понять, что перевожу. И я научилась. Работа захватила меня. Мы с мастером Одом, с самим Виррином Одом написали статью, частично перевели, частично догадались. Кристалл может обладать свойством, если группа симметрии (а это штука уже известная) является подгруппой свойства. Вот так легко одной строчкой можно упростить жизнь исследователям. Проверил на бумаге? Подходит? Пробуй. Нет, бери другой. Од экспериментировал. Его подручный бесёнок, чернокнижник Галвин, злился и ворчал, но даже он, даже он! под конец согласился. Вычитал доклад, высмеял, поправил несколько слов.

Я выходила почти без страха, уверенная, гордая. Они смотрели на меня как на дурочку. Видели монашку, видели цыганку, любовницу Виррина Ода, его внебрачную дочь. Да господи, кого угодно, но только не меня, не человека, с талантами которого можно считаться. Нет, меня не выгнали. Я дочитала. Я попрощалась с Одом. Ни слова не было сказано в мою защиту.

Уходила я тоже гордо. Ведьмы не плачут.

А Галвин? Чёртов Галвин — просто не пришёл.

 

***

 

Я знала его тайну, большую и страшную тайну. Поэтому и шла, тряслась в этих ржавых, стонущих вагонах, спускалась в подземелье. Жалостливая дурёха. Плюнула бы на него и со спокойной совестью пошла в кондитерскую, что в Чайном перекрёстке, там Птица сегодня читает. Сладкая ваниль, карамель, клубничные эклеры, шоколадные роскошества и чай из травяных сборов. На мягких диванчиках почти нету мест. Разрешите, вот тут я присяду. Начнут фыркать, кошку, мол, принесла, а если повезёт и не станут. У стены той, расписанной под огромный павлиний хвост, стоит помост — два ящика под бархатом обтянутой доской — сцена. Птица поднимется, закинет русые кудри за спину, а глаза у неё голубые, два озера, два лесных тихих озера, огромные, и губы густо-красные, как верный городской кирпич. Она станет читать, и я забуду про всё – и про глаза, и про павлинов: я отпущу, весь мир отпущу, разрешу вести себя, слепую, по черноте дорогой слов и образов. Мне будет жарко и легко, и грустно и…  Ну, нет. Прекрасный мир схлопнулся. Не будет сегодня Птицы, эклеров и чая с диким чабрецом. Письмо, запрятанное в сумку, укутанное страхом, ложью и ленью обёрнутое, какое бы там оно ни было, я обещала донести. Я знала его тайну, постыдную, мелкую тайну. Чернокнижник Галвин, еретик, осуждённый советом, колдун, вызывающий демонов, всего лишь человек — слабый и злой. Я знаю это, потому что магии не существует, и чувствую это, потому что сама ворожу. Я помню, каким он явился ко мне впервые, каким ушёл, каким предстал в Карильде, как обсмеял мою работу, тоже помню. Худой, сутулый и надменный. Самое необычное в нём — трость, безвкусная палка с металлическим зубом на гололёд. И всё же мне его жаль.

Глава 2
Я вижу дно

 

…Здесь холодно и темно,

Мне кажется, я вижу дно.

И плещется серебро

У края воды…

Екатерина Гопенко «Santa Maria»

Доброе утро, господин Галвин.

— Доброе.

Ни ветра, ни зари, ни стужи и не было. Я оставил. Трусливо забыл. Далеко, далеко моё небо. Камень стылый его заменил. В нём упрятаны хитрые знания, лабиринты сырых этажей. Я упрямлюсь, не помню, как правильно, и стою точно клён на меже.

Девочка-секретарша устало улыбнулась мне вслед. Хорошо её выдрессировали. Милая девочка, Дана, кажется.

— Меня ждут?

Девочка отвернулась, девочку передёрнуло.

— Д-да. То есть ждали. — Ну что ж, уже не плохо. — М-мастера Виррина. — Хуже. — Он не придёт?

— Не могу знать. Господин Од отчитываться не привык, сударыня.

Я постучал, три раза кулаком по стеклянной двери. Варварство в чистом виде. Дверь-то у господина полицмейстера витражная, старинная, её ещё граф какой-то у царских мастеров заказывал. Славный, славный город Карильд. Половина старинных особняков разошлась по ведомствам. Девочка опасливо поглядывала в мою сторону. Стоит ли говорить, что по правилам это ей следовало стучать и объявлять о моем прибытии. Даже со стульчика не привстала! Ну и чёрт с ней. Не дождавшись ответа, я повернул ручку. Из кабинета дохнуло жаром раскочегаренного камина. Хорошо им, дровишки жгут, а наши лаборатории отапливать, видите ли, экономически не выгодно. Посмотрим, посмотрим, как Кулькин отбрехиваться будет. Я расправил полы мантии, перехватил трость и вошёл неприглашенный:

«Здравствуйте».

Разговор разваливался, скрипел дежурными вежливостями.

«Как ваша работа, господин Всеведущий».

«Хороша. Не жалуюсь».

Они ждали мастера Ода. Явился я.

«Так-так, — полицмейстер долго ёрзал, полируя казенными штанами потрескавшуюся кожу. Кресло тихонько поскрипывало. — Так-так. — С тем же успехом можно было послать нам очередную ругательную депешу. Я слышал, как вспорхнула со своего насиженного местечка девочка-секретарша, как вскочила, как припала ухом к двери. Полицмейстер медлил. И этого человека боится мой брат! — Здесь значится, что вы, многоуважаемый господин Галвин, вызывали демонов кхм… Пафнутия и Крысорыла. Я правильно называю? — скучный чиновник с любопытством глянул на меня. Я отмахнулся. Пафнутий так Пафнутий. — Кхе. Да. А вышеуказанные греховодники, заручившись поддержкой вашего многоуважаемого наставника господина Виррина, творили беспредел на центральных улицах Карильда. За ними числится: во-первых, разгром винного погреба ресторана «Бравый челнок», осквернение фонтанной лестницы на Храмовой площади — во-вторых, и наконец, кража трех золотых и восьми с половиной червонцев из кошелька господина Мелькина. Заявитель Мелькин Морской, владелец «Челнока». Что вы можете сказать в своё оправдание, господин чернокнижник?».

Очередной потерянный день катился к вечеру. Радушные двери полицейского управления с тёплым скрипом захлопнулись за моей спиной. Людям плевать. Всем настолько плевать! На то, что я делаю, и на то, чего не делаю… на то, что на самом деле, там в глубине подземий, там с книгами наедине, с расчётами… Всем настолько! Никто ж из них не попытался даже, не спросил! Эти запуганные дуры-писарки шарахаются от одной моей тени, бумаги в перчатках подают, что только чашки, к которым я притронулся, не выбрасывают. Клерки гладенькие, бумаговоды узколобые ходят и ахают: «Чернокнижник. Чернокнижник!». Тьфу. Делать им нечего, доносы эти строчить! Благо полицмейстер нас уважает, иначе гореть Всеведущим в большом и красивом костре.

Город медленно опускался в осень, и, без того серый, он будто выцветал с каждым днём. Сколько там светлого года осталось? Полтора месяца и Самайн. Полтора. Я медленно брёл к вокзалу, мысленно отсчитывал повороты и арки. Опаздывать не хотелось. Хотелось не приходить. Жёсткий прямоугольник пригласительного в кармане, парадная мантия, трость. Я был готов. Я не готов. Господин Од учил меня, прежде всего, держать лицо. Мы это мы. Нас боятся, нас уважают. Мелочный Карильд уже не помнит, по чьей милости обрел своё положение. Крошечный городишка на отшибе западных предгорий, кто бы о нём знал, если б не мы. Карильд — сердце науки. Мы движем этот мир. Мы, а не девочки-секретарши, мы, а не торгаши, теряющие собственные кошельки. Мы.

«Четыре двадцать, — прогундосил билетёр. Я протянул мелочь. — Сюда бросайте, — он указал на лоток. Я промазал, одна монетка отскочила, провернулась раза три, упала мне под ноги. Я наклонился. Перед глазами поползли и зашуршали чёрные всполохи. — Билет сами оторвите. Вот висят. Не видите? Рвите. Один».

К перрону медленно подползал состав, укороченный. Экономят непонятно на чём: вместо двенадцати посылают пять. Люди толкались, задевая друг друга плечами. Всем нужно пролезть в одну дверь. Всем-всем. И каждый должен быть первым.

В вагоне играл флейтист, мечтательный толстячок в огромной жилетке из синего выцветшего сукна. Жилетка топорщилась добрым десятком разнокалиберных карманов и кармашков: в одном расписание поездов, в другом ноты, в том, что пониже, священное писание, а рядом недоеденная шоколадка. Флейта плакала тихо-тихо, робко-робко, каждого звука страшилась. Толстячок в перерывах улыбался широко во весь свой огромный розовый рот, протягивал шапку — дамский фетровый берет. Люди, отворачивались, смотрели сквозь. Он вышел через стацию. После флейтиста появилась тройка тощих цыган и один цыганёнок. Пацан бегал по проходу, хватал женщин за юбки, ныл, сунулся ко мне, получил тростью, ну как получил: я замахнулся, он отскочил. Цыгане вышли на конечной, потоптались, закурили, погрузились обратно.

В ежедневном шуме трудно заметить нечто похожее на настоящую музыку. Ей просто не хватает воздуха и пауз. Раньше я над этим не задумывался, да и слушать особо не спешил, просто шёл в своё далёкое, продуктивное никуда. Виррин говорит, я человек дела, мне нужно решать, а не мыслеблудничать. Он прав. Всегда. Только музыки, музыки этой пресловутой он тоже не слышал. В прочем, за эти двадцать три с лишним года мне встретился всего один человек, который мог её различить. Странно вспоминать незнакомца, давным-давно вышвырнувшего меня из памяти.

— Как вы меня узнали? — я нервно обернусь, задевая рукавом напольную вазу. Фарфор звякнет. Тихо-тихо, бледно-бледно.

— По трости, — не улыбнётся, не кивнёт и головы не повернёт в мою сторону, отрежет слово как портниха дешёвую ткань — сукно желто-серое. Большего будто не стою.

— Это посох.

— А что же такой короткий? — изумится, губы искривив, а про себя подумает: «Вроде взрослый господин, а рядится как мальчишка на весеннем карнавале. Посох у него, видите ли, волшебник он! Ха!». Вот оно, её «ха», хоть пальцами трогай.

— Какой есть, — чую явное смущенье.

«Не красны ли вы как свёкла, господин? Жаль не вижу. Очень жаль».

К сожалению, даже теперь далёкая, как лунный ломоть, Аннушка оживала в моих фантазиях в образе очередной Килвинской подружки, наглой и безвкусной. Такими бывают леденцы, вываленные в глубокие прозрачные вазы где-нибудь в банке или детской лечебнице. Не то, чтобы я так часто бываю в детских лечебницах, но как припомню, во рту до сих пор мреет вкус лимонного сахарка.

И всё же она умела видеть, а я не могу. Анна Веда. Господин Од хвалил её, что странно вдвойне. Да чёрт с ней.

Я шёл пешком к особняку мастера Ёркина, с грустью припоминая моё благодушное обещание составить Виррину компанию. Совет мудрствующих господ собирался раз в три месяца. Сегодня внеплановое совещание. На повестке нечто важное. Судьбу мира решать будем! Из-под забора хлипкого, деревянного, крашенного ещё при царёвом дедушке, на меня рычал длинный собачий нос. Остальному псу в щель протиснуться не удавалось.

В поместье Ёркина жил такой же, лохматый и злой. Виррин однажды часа два ругался с мастером судов и верфей, вымаливая лучшую долю для пса.

У ворот в добрых четыре метра топтался крапчатый петух. Привратник с интересом разглядывал меня, мою трость, мои ботинки и мантию, а пригласительный не спросил. От ворот до двери меня провожала парочка лакеев с пистолетами за пазухой. Я и раньше догадывался, что Ёркин параноик, м-да…

— Ах, Галвин! Вот и вы? Как дорога? Легка? Мы специально под расписание поездов ради вас, мой дорогой, подстроились. Машиной так и не обзавелись?

— Здравствуйте.

Один у двери, один в прихожей, пять, семь, не меньше шестнадцати пар обуви, три зонтика и пальто моего лучшего друга. Бежать, уже как бы поздно, а отбиться, чёрт, не отобьюсь. Разве что окно тростью кокнуть, и пока все будут дружно обсуждать бренность кремнезема, выскочить топориком в хризантемы.

— Добрый, сударыня, — я вежливо поклонился. Интересно, сохранит ли прислужница эту сладкую улыбку, если я-таки выпрыгну в окно? — Мастер Виррин уже пришёл?

— Виррин? — её тонюсенькие серые брови мгновенно выгнулись в две нелепые дуги. — Од, — одними губами добавила девушка, а потом резким движением распрямилась, задрала подбородок, точь-в-точь Килвин на параде. Готов поспорить, поклясться, я слышал, как скрипнули её накрахмаленные кружева на воротничке и ниже, но блузка, обыкновенная кремово-белая, треть города в таких ходит, а Анна нет… блузка осталась цела. — Извольте поторопиться, господин, вас ждут.

На махровых коврах следы ботинок, желтая пригородная пыль. Астрами пахнет, дубками и спиртом, одеколоном, простите. Жёлтые мелкие, жёлтые крупные цветы кренятся в напольных вазах. Вазы роскошные — на разводах горячей эмали пляшут полуголые заморские танцовщицы.

— Добрый день.

Коридор заканчивается, а вместе и с ним окна. В зале тесно, в зале душно, в зале люди. Я мальчишка. Я покорно прохожу к центру зала. Встаю. Встал и выпрямился.

— Добрый, добрый! — радушно согласился бородач в искристо-зелёном балахоне, мастер экологии. Это он петицию «чистки» карильдских лесов подписал. Десять гектаров в никуда, завод построили. — Вы присаживаться не спешите. Вон там встаньте.

— Эй, Галвин! — барон вышагнул из-за чьей-то спины и, не снявши перчатки, протянул мне руку. — Делишки как? Женку не нашёл ещё? — Я закивал, замотал головой. — На тридцать первое не планируй ничего, у меня Самайн праздновать будем.

А вот и мой лучший друг по другую сторону «сцены».

 

***

 

— И сколько ты получаешь? Господи, Галвин не рядись!

От этого зависит моя жизнь. Да, да, да. Что ещё умного скажешь? Что прикажешь? Ну, давай, мне же всё исполнять! Господа улыбались, хитренько поглядывали то на меня, то на Ёркина, кое-кто даже силился мне подмигнуть, чуть пенсне в коньяк не уронил.

— Одну полную ставку. Ровно столько же, сколько и любой другой Всеведущий. Ты это прекрасно знаешь, как и достопочтимый совет тоже. Попросите выписку из бухгалтерии. Загляните в банковские бумаги. Думаю, господину Кулькину банк отказать не в праве.

Господин Кулькин одарил собравшихся самой скромной улыбочкой из своего беззубого арсенала. Номинальный друг поморщился, будто в рот ему сунули что-то очень и очень гадкое.

— То, чем вы занимаетесь, господин магик, неприемлемо, — куцая бородка замахнулся печатью так, будто хотел меня треснуть, — неприемлемо.

— А что же по-вашему приемлемо? Сокращать бюджетные места в детских образовательных учреждениях? Продавать хлеб за полчервонца буханку? Рубить сосны? Прошу прощения господа, но могли бы мы, наконец, перейти к сути вопроса?

— Отчего же? — Кулькин широко улыбнулся. Пожалуй, пара зубов у него всё же найдётся. — С радостью, так ведь, господа?

Господа торжественно закивали, вот-вот в резонанс войдут.

— Жаль, господина Виррина с нами нет, — всполошился Ёркин. — Без него…

— Придётся без него.

— Вы бы, господин Галвин, аккуратнее, аккуратнее. Ваша как-никак судьба решается.

— Что?

— Не пужайтесь, господин чернокнижник, Всеведущий, то бишь, до зимы всё равно процесс не запустить. Рано ещё, ранёхонько. Погуляйте пока. Ну, что вы? Что вы? Дышите ровней, мальчик. Эй, там! Коньячку ему плесни. Пейте, Галвин. Хороший коньяк. Зимой вас казнить будем, зимой.

Будем.

— Мастер Виррин попросил…

— Пейте-пейте.

— Зимой?

— Подготовьте отчётность к Самайну. Господин Од, конечно, распорядился до тех пор вас не трогать, но готовым быть надо, так ведь?

Так ведь.

Астры пахли… До ворот. Провожали. В руку конверт. Пригласительный от Кулькина на Самайн. Надо фрак. Купить.

Цыган на перроне не было. Одна дворняга подле ограды крутилась. Когда-то мы с братом хотели собаку завести. Килвин просил позвонить ему. Он в полиции служит. Он меня выручит. Выручит. Да, непременно. Я только ему позвоню. Я только…

 

***

 

 

Спящие домики, сараи, часовни, черепичные крыши, дымные трубы. Мне ли не всё равно? Пусть живут, как им хочется. Пусть гадят в речку, наши дома куда выше то течению, не доберётся до нас. Пусть жгут свои леса, пусть рубят на корабли и спички. Мне ли печалится? Я чернокнижник — враг всего сущего. Пусть сливают реактивы с красильни. Пусть на зубров этих чёртовых охотятся. Где я, где зубры? На лисьем хребте живут эти чучела мохнатые! А нам до гор… два часа галопом, полчаса на поезде.

Спящие дворики — старые окраины, жильё бедняков, работяг да старичья. Заброшенные сады хмурятся, ни зелёные, ни осенние. Шпалера обвалилась, яблони засохли. Кто в этом виноват? Чародеи, магики проклятущие, засадили землю гибридами, а те издохли. Хорошо, коль есть, на кого сваливать. И можно подумать, без этих садов в городе яблок не стало! Одни ветки, чёрные, мёртвые нити, забор и тот растащили по секциям, даже столбики вырыли. До войны ещё сажали. Стало быть, этот сад старше меня года на два. Князья тогда охотно спонсировали наши проекты, уважали Всеведущих. Взять те же диоды… В вагоне зажглись лапочки. Пассажиры встревожились, лениво заёрзали, полируя спинами сизый дерматин. Жёлтые прожилки светильников перекраивали пейзажи на новомодный лад. Такие теперь в галереях вешают. Жена Виррина мне показывала — десятки и сотни одинаково безумных картин: глянцевое масло, тонкая акварель и всё о каких-то лапочках мерцающих утром посреди полей. Заря кренилась к вечеру, разбирая небо на красно-синие полосы. Последний тёплый день перед дождливым варевом. Осень кралась медленно, приседая в ленивых реверансах на пару недель, то с летом раскланяется, то зиме улыбочки пошлёт. Пять недель, полтора без лишнего месяца — что за срок? Ерунда! Если не покаюсь, не приду с повинной, не сознаюсь в сговоре с чернобогом, повесят… Да, нет. Ну что за чушь! В каком веке живём.

Первый раз в жизни я боялся зимы.

Вагон стучал, да как! Можно подумать, там под колёсами гномья орда железо добывает.

Газетёнка призывно поглядывала на меня с соседнего сидения, жёлтая, затасканная, будто ботинки ею вытерли, заломлена посреди герба: «Я ту-ут, прочитай меня, Галвин! Что не видишь? Ну, подойди!» —  буквально визжала проклятая, моргая знакомым глазом в пенсне. Где они только эту фотографию раздобыли? Виррин чётко дал понять, что за любую журналистскую сенсацию вплоть до некролога, прогонит к чёрным богам и будет прав. Господин Манкин, наш новый «глас правды» три года Малых лабораторий не покидал. Одним светлым ратникам ведомо, как эти змеи смогли его подловить. «Возьми же меня, Галвин, разверни. Давай расскажу про тёмные дерзновения? Мне-то лучше знать, чем занимается ваш мерзкий орден! Мне-то лучше знать. Чернокнижник, урод…».

Всегда хочется за что-то уцепиться — знать, что вот это у тебя точно есть, и не отберут его, не утащат. Резерв, сберегательный капитал. Дом, брат, ум. А на деле и нет ничего, точно в быстрой реке дно, вымываются из-под ног.

«Уважаемые пассажиры, просьба не оставлять свои личные вещи без присмотра, — скрежетали громкоговорители. Привокзальные столбы замедлились. — В целях вашей безопасности проводятся ежедневные проверки. — Пассажиры исключительно уважаемые, я не двигался, принялись лениво подбирать ручки сумок. — Мы ищем чернокнижников. — Каменный перрон подползал к нам, плавно набирая длину. В голове шуршало и скрежетало в такт громкоговорителям. — Не бойтесь, милостивые государи, скоро с ними будет покончено. До первого снега всех зачистим. Слышишь, Галвин? Тебя прикончат!»

— Эй, парень! — мне ткнулся в предплечье холодный металл. Прекрасно. Прекрасно. Этого я и ждал. — Твоя трость?

— Что?

— Что-что? Спишь, что ли? Вставай, парень, и трость свою подбери. Приехали как-никак.

Трость упала на сиденье, задела рукоятью колено. Моя. Трость. Я поднял голову, сквозь разметавшиеся пряди проглядывал широкоплечий работяга в куртке городских электросетей, небритый мужик с квадратной рожей и столь же квадратным чемоданчиком, даже не стражник, не посланец Ода, не вершитель воли праведной, а электрик, что б его…

— Бы-благодарствую, — мне бы выдохнуть и с угрюмым достоинством направиться к выходу, найти Килвина, найти…, а я заикаюсь и путаюсь в буквах.

Электрик пробурчал что-то про контуженных грамотеев, вильнул громадными плечами и потопал прочь. Поезд остановился. Погасла оранжевая лампочка, заткнулся громкоговоритель. Я неуклюже встал, прихватил трость, сумку и газету. В толкучей очереди я оказался последним, пропустил бабку, парня с чемоданом, девчонку с собачкой за пазухой. Мне на минуту пригрезилось, будто эта девчонка, скучная блондиночка в темно-сером берете, Анна. Вот чушь! На перроне девочку встречал такой же скучный мальчик, клюнул пару раз в румяную щеку, подхватил под руку и потащил к остановкам. Мне тоже к остановкам. Я развернулся и пошёл в другую сторону, вроде как к Килвину. Он просил позвонить, после, ну после того, как всё закончится. Интересно, как я должен был это провернуть? Попросить телефон у Кулькина? Ха-ха, Килвин, и ещё раз – ха.

Если я пройдусь пешком два часа по холодной осени, заболею непременно. Тут даже думать не о чем. Мантия моя — одна уловка, маскарадная тряпочка с карминовыми вставками. Жаль шёлковое пламя греть не умеет. Пламя Всеведущих, спасибо совету, научено сжигать. Можно извозчика нанять, можно дождаться автобуса. Можно пойти к Килвину. Это ведь правильно пойти к Килвину. Если вот здесь сверну… К чёрту! Он не поймёт. Он не умеет понимать. Вместо знакомой каштановой улочки я свернул в какую-то стылую подворотню, и ни разу, ни разу не усомнившись, загашал вдоль бордюра, проверяя лужи тростью. Килвинов подарочек. Как же, я ж теперь калека!

Ненавижу. Ненавижу.

А вот и ночь. Ещё поворот. Ещё свернуть. Людей и нет почти. Город спит, окутанный тёплым сиянием, то синевато-бледным — разломленным отраженьем луны, то мандариново-оранжевым, то просто жёлтым. От холода даже дышать тяжело. Под ногами вьются змейки непросохших ручейков, перекатываются толстые глянцевитые каштаны. Ни машины, ни души. Дороги размыло ливнем, расцарапало следами, разукрасило крошевом палой листвы. По аллее Бодрых Кожевников, любимой улице моего братца, бредут хохочущие парочки, лениво тащатся собачники с трусливыми болонками и окультуренными до безобразия пуделями. Живут они в этом городе, ходят в храм два раза в неделю, пользуются нашими разработками, или не ходят и не пользуются, зефир едят и пиво пьют, и счастливы. И советы за ними не охотятся. И газетёнки их ренегатами не обзывают. Ренегат! Надо ж было слово такое выцепить… Нет, точно простужусь.

По-хорошему мне стоит остановиться, развернуться и отправиться за автобусом, а улицы петляют, заманивают в свою холодную круговерть.

Ренегат. Калека. Безбожник. Демонов на досуге вызываю, Пафнутия и Крысорыла.

Виррин выпросил отсрочку до декабря. До декабря сорок пять дней и один жалкий вторник.  Трость вязнет в грязи, ботинки хлюпают, а я всё думаю, какого ж чёрта?

 

 

Глава 3
Розы из жжёного сахара

 

Ваше имя повторите, пожалуйста.

Анна, — произнесла я твёрдо, прерывисто, и каждая буковка — звук, отпечатались в звенящей тишине. — Фамилия Веда. Без отчества.

— Простолюдинка? — скучающе отозвался писарь.

— Монашка.

— Простите?

Не похожа?

— Я выросла в храмовом приюте.

Документы долго блуждали из отдела в отдел: мою биографию с чем-то сверяли, меня вызывали на разговор суровые дядьки в мундирах; со мной перешёптывались незнакомцы в красных, бирюзовых, желтых и даже чёрных мантиях; мне присылали кольца, бархатные перчатки и накрахмаленные воротнички; под дверь моей скромной комнатки проталкивали хрусткие, запечатанные красным сургучом, письма. Я была непонятна, нова и желанна. Со мной беседовал сам Виррин Од! Скандал. Хуже этого только знакомство с… с тем, кому я вынуждена отнести письмо. Чёртов Галвин, чернокнижник — будущее ордена мрачных одежд. Его боится церковь, и презирает власть, его позвали в суд. Глава Всеведущих в ту пору интересовался трудами старого мира, он что-то искал и, видимо, нашел, ибо больше моя помощь ему не нужна. Делать нечего. Коль Виррина мне не найти, придётся…

— Сударыня, стойте. За этой чертой территория Малой ложи, — коротышка высоко подпрыгнул, размахивая толстенной папкой. Вельке эти движения не понравились. Кошка угрожающе шикнула, выпустила когти. Я тихонько ойкнула, краешек велькиной ненависти задел голую кожу. Будь благословенен меховой ворот, иначе бы меня уже не раз располосовали. Господинчик с папкой одобрительно причмокнул. Поспешите разочароваться:

— У меня есть общий университетский пропуск, — рука скользнула в карман и ловко выскочила. Коротышка перехватил пропуск, что дворняга говяжью кость. — Я ненадолго.

— Кхм, — произнёс он, наконец. — Кхе. Сожалею, сударыня. У вас общий пропуск, а сюда требуется специальный.

— А-аа, — протянула я понятливым баранчиком. — Мне очень нужно…

— Никак нет, — гордо, но уже не так чванливо, оттарабанил коротышка.

— А позвонить, — точно! Точно! Можно же вызвонить этого Галвина. Вот же телефон стоит! — с вашего, можно? Мне просто необходимо связаться с Всеведущим Галвином, подмастерьем Виррина Ода, — хух, на одном дыхании объявила я. Чаша его внутренних весов с гирьками порядочности и исключительной чистоплюйской лени качнулась и, похоже, не в мою сторону.

— Вы ищете Галвина? — возник из-за спины третий голос.

— Да, сударь, — на него и спихну. Знакомец, видимо, вот он пусть и ищет этого богопротивного чернокнижника.

— Не поверите, — Поверю. Только скажите, что вы его знаете, что… — вы уже второй человек, который о нём сегодня спрашивает. С утреца полицейский, к вечеру дама. Слышь, Капусткин, а чернокнижники нынче в фаворе.

Чёрт, ну чё-ёрт.

— Вы меня пропустите?

— А? Не, не положено.

— Мне нужно.

— Всем нужно.

Да чтоб вас! И его чтоб!

— У меня поручение, повестка…

— Правда? — он радостно осклабился. — Ух! Я-то… Девушка, а что вы сегодня вечером делаете?

— Чернокнижника ищу.

— Точно… А может…

— Брату его передайте, — очнулся коротышка. — Этому Озёрному инспектору, как его там, Килвину. Участок на пересечении Гончарной, Литейного и Петушинской площади. Отвези её, а?

 

***

 

В приёмной было тихо, одна лишь форточка мерно постукивала. Желающих переговорить с господином Килвином почти не было. Кроме нас с Велькой здесь обреталась немолодая дама в причудливом тёмном берете. Дама тревожно мялась и маялась, трогала ручки закрытых дверей: не нажимала, не поворачивала — прикасалась и уходила, нюхала спящую герань, чуть было не закрыла форточку — потянулась к ней, штору одёрнула и передумала. Вскоре стоять ей надоело. Она решительно зашагала в мою сторону и вновь замерла, не дойдя крохотного метра, постояла, перекачиваясь с левого каблука на правый и, наконец, уселась. Подсаживалась она ко мне постепенно: сначала сумочку бросила, платье оправила, подвинула сумочку, шаркнула правой туфелькой, левой, зевнула:

— Вы к околоточному надзирателю, девушка?

— Что? — я по привычке повернулась и прядь заправила за ухо. Дамочка кротко ойкнула. Ну, конечно, глаза. — А, да, — я поспешила согласиться, с чем бы там ни было.

— За мной будете, — властно распорядилась незнакомка. — Я тут первей вас оказалась.

— Что? — в висках кололо от усталости. То ли душно тут, то ли зря я с утра не позавтракала. Дамочка дёрнулась, потянув на себя край моей плиссированной юбки. Она что, прямо на неё уселась?

Ну и говор у неё. Недовольная и разгневанная, как небо перед первой грозой, она шикнула. Я сжалась, обняла Вельку, тихонечко угукнула, растеряв всякую значимость в её глазах. И к чёрту, и слава богу… Мы замолчали.

— А вы знали, что ему, — она украдкой глянула в сторону запертой двери, — мужчины нравятся?

Кому ему, боженька? Я, не таясь, вздохнула. Плохой день, дурацкий и длинный. Выйдете вы уже оттуда, пожалуйста! Женщина ещё ближе ко мне придвинулась, хотя ближе, чёрт побери, некуда. Хочет, чтобы я вместе с ней поохала.

— Правда? А мне лимонный мармелад нравится.

Вот и всё, отодвинулась, сейчас плеваться начнёт.

— Килвин!

— Здрасте.

Я подскочила, грубо выдернув юбку. Второй тот, что повыше, тот, что с дверь высотой, лениво махнул рукой.

— Постойте. Постойте, пожалуйста. — А он никуда не уходил. — Мне нужно. Возьмите, — я сунула свёрток: письмо, а к нему примотана какая-то чернокнижническая дрянь. Он не взял. — Это вашему брату. Я Анна, меня просили передать, — я лепетала, теряясь в собственных фразах. А он разглядывал меня, то ли с презрением, то ли с сочувствием. — Прошу. Это важно. Его… его, — я замялась, сама не знаю на чём, — вызывают в суд. Я хотела встретиться с мастером Одом, но не  смогла его отыскать. И вашего брата, господин, тоже никто не видел, — Что, если он не согласится? Что, если выгонит меня? — Уже неделю, — пробормотала я бессильно.

— Не здесь, — только и ответил брат чернокнижника, и мы вместе, два незнакомца, отправились в самое подходящее для таких бесед место — в питейную на Гончарной.

Весь путь от проходной до бара Килвин молчал. Его пальцы в блестящих черных перчатках быстро-быстро перепархивали от одной пуговицы к другой. Шагал он невероятно широко и быстро, но я поспевала, семенила рядышком, придерживая одной рукой кошку, а другой свёрток. Прохожие с любопытством поглядывали в нашу сторону. Не знаю, что именно их привлекало: кошка, слепая коротко-стриженная девчонка или громадный стражник, смахивающий на белого медведя. Килвин злился, топтал оплёванную плитку, каждым шагом вбивая свой гнев в промозглую, окованную дешёвым бетоном землю. Я хватала его злость, дышала ею, как дымом дышат, что только не кашляла.

— Откуда вы знаете моего…, — начал он и тут же прервался, — Что он мой брат? Вы знакомы? — спросил он, как будто бы с надеждой. Я кивнула.

— Мы были знакомы прошлой осенью. Наряд ли господин Всеведущий помнит меня, — как и я его, как и я. — Я, — стыдно признаться, — обязана ему работой и…

— Ваша кошка смотрит на меня?

— Что? Да. Простите.

— Да ладно. Просто это странно. Так о чём вы? С прошлой осени, — повторил он сам себе.

— Он посещал обитель.

— Галвин? — похожий на медведя полицейский остановился.

— Он искал переводчика с зильского. Мастер Од…

— Не упоминайте при мне этого ублюдка. Пожалуйста.

— Хорошо, — на мёрзлой мокрой улице стоим, а душно. — Простите.

— И полно извинятся.

— Простите.

— Сударыня! — Он улыбнулся мне? — Не стоит так нервничать, мы не в участке и не на заседании ложи. За пару прямых фраз  арестовывать я вас не стану. Повторите лучше своё имя, в этой сумятице…

— Анна Веда, — выпалила я быстрей, чем он закончил.

— Веда? Вы не местная? Или это псевдоним? Если так, то вы не обижайтесь, затея дерьмовая! — жарко начал он, — Ведьма в наше время…, — умолк, запнулся, — ничего хорошего не значит, — и стушевался.

— Ну, как сказать, — всё равно не поверит. — Я выросла, неподалёку, в храме, там не давали фамилий. А Веда, — это брат ваш меня так назвал. Галвин. Чернокнижник. Он! — Не думаю, что это имеет значение. Мы говорили о вашем брате. Вы бы не могли бы передать ему? — я снова указала на свёрток.

Он отмахнулся.

— Да-да. Галвин уезжал из Карильда! Поразительно! Он был в храме, и как там, гнев богов на него не пал? Ну, по всей видимости, нет. Отыскал переводчика с зильского. Позвольте один нескромный вопрос, что это за язык такой? И почему Оду потребовалась слепая монахиня?

— Я не… — Да этот Килвин такой же мерзавец, как и его брат! — Не ваше дело! Прошу! — Вот ведь! — Возьмите и оставьте меня в покое! Ваши дрянные отношения с братом меня нисколечко не волнуют.

Вот!

— Не могу.

— Так значит?! — ну и хорошо, роскошно! Плюнуть ему в рожу, или и так хорош? — Спасибо за помощь.

Прекрасно. Очаровательно. Превосходно. Я соскочила с дорожки и через клумбу, черную пустую лужайку, бросилась наискосок к остановкам.

— Стой… стойте! Анна! Я не хотел вас обидеть. Аня!

— Отойдите.

Что за наглость преграждать людям дорогу?

— Я не хотел.

— А я хочу! Пройти.

— Да подождите вы! Я помогу. Я хочу помочь. Позвольте?

— С радостью. Берете этот чёртов свёрток, и до свидания. Нет? Не так помочь?

— Анна… Я на службе, я права не имею впутываться в дела Больших и Малых собраний, — он малодушно отвернулся. Врёт. Как пить дать врёт! — Сделайте это за меня, я заплачу.

— Даже так? — во что я, чёрт побери, влезла? — И сколько? Нет, не думайте. Мне просто интересно.

— Ужин? — он неловко улыбнулся. Даже кошка от такой улыбки отвернулась. — И двадцать… пять. У меня больше с собой нет. Госпожа Веда… я правда не хотел вас обижать.

— Я не госпожа, — чёртовы чернокнижники и их братья, и советы и все… Достали! — и не слепая монахиня. Если вам так сложно, зовите меня ведой, — ну вот за что мне это? — как ваш брат звал. А лучше, просто дайте мне пройти.

— Не дам. То есть… Давайте обсудим, прошу!

— Ну, давай.

Хоть поем бесплатно.

В зале было тепло и шумно. Замёрзшее после долгих блужданий тело хотело дремать. Мы заняли одинокий круглый столик на четверых. Сложили одежду на пустой стул. Я застелила кресло шарфом и усадила на него Вельку. Готова поспорить на новые колготки, в этом баре не найдётся и двух одинаковых стульев.

— Как выглядел человек, передавший вам это? — он указал на свёрток громадным чёрным пальцем. Надеюсь, под перчаткой его руки всё же поменьше будут. Прикасаться к этой штуке Килвин брезговал, даже смотреть на неё толком не хотел, свои же пальцы разглядывал.

— Как? — я пожала плечами. — Низкий, худой, волосы назад зачёсаны, между зализанными прядями лысина проглядывает, на шеи очки болтаются, они у него на шнурочке. Ты его знаешь?

— Нет, — он хмуро тряхнул головой, демонстрируя роскошный русый чуб, во все стороны полетели маленькие мерцающий капельки. А волосы у них с братом одного цвета, и глаза похожие. Только у Килвина взгляд мягкий, обеспокоенный, но тёплый, в такие глаза смотреть и смотреть. У Галвина же — сплошной шиповник. — А одет как?

Вспомнить бы ещё. К нам подплыла миловидная девушка с карандашом.

— В красную мантию, — невинным шёпотом закончила я, позволяя официантке втянуть меня в рекламу нового меню.

— Вы знаете, что это значит? — Килвин нервно барабанил по краю толстой столешницы. Сонная девушка-официантка возвращаться к нам не спешила, она уже растратила свою дневную норму резвости. Проверять громадного стражника на предмет совершеннолетия — это, конечно, важно. А как иначе? По нему же не видно. Проверялся Килвин, надо сказать, охотно: перетряс пальто раза четыре, привстал, будто бы невзначай, продемонстрировал толстый палаш, чуть выпирающий в добротных форменных ножнах, и только потом с легкой улыбкой отстегнул портмоне. Документы сознательный гражданин Килвин  хранил в каком-то водонепроницаемом кармашке. Официантка была поражена.

— Ты хоть номер её попросил?

— Не уходите от разговора, веда. Ваши странные способности брр… не дают вам, — он ткнул в меня пальцем. Забавно наблюдать, как в тебя тычет пальцем человек, глазами которого ты смотришь. Двоякое чувство. — право лезть в мою голову и жизнь! — довольно драматично закончил Килвин, посмотрел на меня, явно рассчитывая на моё раскаянье. Раскаянья сегодня не подвезли, увы. Вышеупомянутая голова смущенно опустилась. Пунцовые щеки спрятались за волосами. — Я свой написал.

— Хвалю.

— Давайте лучше вернёмся к…, — он сконфуженно тряхнул волосами.

— К Галвину, — закончила я совершенно бесстрашно. К обсуждению плана по спасению, плохого знакомого мне, типа. Этого неприятного, угрюмого Галвина. Может, спасём какого-нибудь другого? Посимпатичнее? Да-да. Знала ли я утром, та не выспавшаяся я, добрых двадцать минут подбиравшая колготки, что вечером меня, почти добровольно, затащат в лучшую городскую питейную? Впрочем, какая разница? Тем более, плачу не я. — И к личности в красном наряде, — и чувствую, просидим мы тут до завтрашнего утра. — Я разбираюсь в местной моде, — мне объяснили. Цвет мантий может многое рассказать. Килвин одобрительно хмыкнул.

 

***

 

«— Смотри, всё очень просто, — Злата улыбалась. Я чувствовала это сквозь морок обхватившей меня тьмы. — Жёлтый, как солнышко, цвет священников. Цвет нашего Бога. Потрогай, Ань, вот здесь, — мне в руку ложилась маленькая шелковая тряпица, кусочек старой рясы.

— Гладкая, — жаль руками не вижу.

Это был четвёртый день — долгое скорбенье, праздник. Я сидела, запершись в комнатке над малой читальней, сюда обычно не заглядывают, особенно по праздникам. В такие дни всё, либо носятся безумные по храму, силясь обслужить зевак из города, либо отдыхают. Второе реже. Мне повезло, почти. В приюте при храме Великомученицы Василисы никто не знал, что я слепа, точнее знали все. Стоит только посмотреть на меня и поймёшь. Но верили в это лишь матушка да сестры Злата и Лина.

Иногда становится очень плохо. Тьма обступает меня со всех сторон. Только тьма, пустая, безликая. Я оказываюсь с ней один на один. Девочка без лица и чувств, никакая — слепая, слабая. Мама, помоги.

— Ага. У стражников сизый, они говорят синий, но этот синий, — Злата кривится, и это я тоже чувствую и слышу, — скорее серый.

Мама научила меня, как обмануть мир, показала, как приручить тьму. Она хотела вырастить настоящую ведьму, сделать из меня ворожейку прошлого, героиню старинных преданий, такую же сильную, как были они когда-то, а может ещё сильней. Мама, говорила, заплетая мне длинные-предлинные косы, что моя слепота — это дар, что она поможет мне обрести величие. «Ты без труда проникаешь в души людей, моя веди. Ты смотришь их глазами, ты чувствуешь их сердца. Стоит только приказать, моя веди». Только приказать. Приказать кошке долгие часы разглядывать печатные тексты. Приказать девушке, вон той случайной незнакомке с ванильными духами повернуть голову чуть-чуть левее. Приказать Галвину посмотреть в зеркало. Я не хотела этого, никогда.

— У судей — красный, — повторяю, как по книжке. Злата молчит, шуршит чем-то, мне неведомым — незнакомым.

— Правильно. Ириску хочешь?

Я киваю, тяну руку в никуда, и мне гадко, как же мне гадко! от этой беспомощности, что-то опускается в центр ладошки, что-то пахнет карамелью, запихиваю липкую конфету в рот и морщусь от сладости. Мне хочется реветь. Злата больше не молчит — щебечет без устали. Цвета путаются: зелёный — агрономам и экологам, синий — учёным, белый — медикам. Не люди — попугаи какие-то!

Если бы у ведьм был свой орден, мы бы носили черный, такой же плотный как мой невидимый мир. Мата говорила, что во тьме сокрыто моё могущество. Я ей не верила и верила, и страшилась, но не силы, я боялась себя с этой силой. «Никогда, — повторяю, барахтаясь в темноте, — никогда».

— А чёрный? — как мир, как твои руки, что мне не увидеть, как ничто, — Чей это цвет?

Злата встает, по скрипучей половице точно по мостку идёт к окну — замерла и  шпингалет дёрнула. Не подаётся, присох. Я знаю, так звучит стук ногтей о дерево, когда рука с коротенькой щеколды срывается. Злата фыркает.

— Магов!

Шпингалет щёлкает коротко и тоскливо. Мне вспоминается наша с мамой кухонька. Мама никогда не закрывала окна, даже в самую стылую пору. Она верила, что уличный ветер может вымести из дому зло.

— Их не бывает, — я тоже фыркаю.

— Настоящих — да, но в Карильде есть Всеведущие. Сестра Лиана, говорит, они злые и глупые.

— У неё все глупые.

***

 

— На самом деле, это не так уж и плохо. Они хотя бы предупреждают, — Килвин отпил немного из кружки с зеленоватым ободком. В кружке что-то булькало, что-то сладкое и еловое. — Да они же убьют его! Господи.

— Н-нет. Нет-нет. Это же просто предупреждение. Штраф? Он же ничего… ведь да?

— Не знаю. Он идиот, самый настоящий, тупой и упёртый. Он мог… ох, господи, — Килвин зажмурился и, скрестив пальцы, обрисовал круг Солнечного. — Нет, конечно, нет. Галвин не плохой. Это всё слухи. Если он уйдёт из Малых лабораторий, всё будет хорошо, всё обойдётся.  Что говорить о человеке, — он откашлялся, — который греет замороженные блинчики над чайником? Серьёзно, я сам видел. У него плита есть, а он…  Он не чудовище.

— Тем более, там речь и о мастере Оде. Господин Виррин не оставит твоего брата, я знаю…

Килвин хмыкнул, опустил голову и громко-громко хохотнул.

— Виррин Од — бесчестная скотина. Он эксплуатирует моего дурного братца, вертит им, как пожелает. А Галвин, Галвин слепец! Они повесят его без суда, и дело с концом. Мрази! — Килвин стукнул могучим кулаком по столу. — Од как был святошей, так им и останется.

— Уроды! — я злобно фыркнула и тут же опомнилась, — Мастер Од не такой.

— Да что вы? — изумился Килвин. — Ах, ну да, вы же учёные лучше знаете. Куда мне до вас? Мне, как видишь, даже мантии не дали. Тебе тоже? — он поднял голову, я вжалась в стул. — О боги, Аня, прости. Я превращаюсь в Галвина. Прости. Я попробую позвонить ему. А лучше, знаешь, — Килвин смутился, — я напишу адрес, и позвоню консьержу, узнаем, дома ли Галвин, — он снова умолк, — и если да… вы отдадите ему э-это.

— А ты? Он же твой брат. Ты не можешь с ним встретиться? Это же проще.

— Не могу! Не могу, Ань. Мы поссорились недели три назад. Он невозможный! Он меня не послушает!

— А меня? Меня, послушает? Господин Всеведущий меня даже не помнит. Это глупо, Килвин.

— И трусливо, я знаю. Но я не могу. Я видеть его не желаю! Он… Как можно помочь человеку, который сам себе помогать не хочет? —  Килвин распалялся всё сильней и сильней. И капельки медовой теплоты не осталось в его жёстком взоре. — Я пытался. Я после батюшкиной болезни его в этот город за собой приволок. Он бы в нашем захолустье… В институт устроил, квартирку снял. Мы там вместе пять лет прожили. Собаку завести хотели. А потом этот чёртов Од… Маги недоделанные! Ежа им в рожу! Ань, я смотреть не могу, как он… Господи! — его руки рухнули на стол. Посуда звякнула. — Ты сходишь к нему? Ань?

— Да.

— Правда?

—  Да. Да, — зачем, ну вот зачем я на это подписываюсь? — Ты только позвони мне. Я домой зайду… — господи, господи. — Переоденусь и кошку покормлю.

 

***

 

Вот ботинки стучат, остроносые, каблучком расстояние меряют. Я держусь за перила пальцами и считаю: гладко, гладко, срыв — поворот. А потом по коридору двенадцать шагов, по левую сторону две двери — не моя, не моя. Ручка. Поворот. Пальцы не врут, пальцы знают. Отомкнуть и захлопнуть. На ключ. Два раза провернуть в замке: раз от воров, раз от друзей. Сумку на крюк. А пальцы! Пальцы, пальчики прыгают, д-дрожат. Он не послушает меня, молча выгонит. Вот мне правда. Вот мне шанс. Получай, Анечка, ты же хотела прославиться?! Накажи злодея, сослужи… послужи. Послушница! От немого крика голова разрывается! Губы мнутся в тонкую линию, в круглую боль. Можно, я тут постою? Кошка спрыгнула на пол, отряхнулась, взмахнула хвостом, повела мордочкой. Меня обступила темнота. Сквозняки со всех сторон. Чёртов день. Я стащила перчатки, бросила туда, где мягко от пряжи старого шарфика. Холодные пальцы по пуговицам не попадали, не попадали, скользили. Я губу закусила, и через ноги из куртки выбралась. Подняла и, с первого раза, петелькой на крючок попала.

Прости, чернокнижник. Прости.

Вот мне комната, теплый пол, и холодный комод под лопатки, чтобы резью давил, чтобы спину кроил ангелочками на полосочки, прям по косточке! Чёрт! Чёрт. Чёрт. Велька ластится. Велька милая… Не послушает. Ни за что ведь мне не поверит!. Надо другое, надо по-иному.

Я отбросила туфли, я оставила кошку. Замкнулась в ванной, открыла кран. Я влезла в воду, не снявши кольца. Запахло мылом и торжеством. Он где-то там, в глубине этого мерзкого, ладного города, крутит свои не-заклятья, молится не-богам. Плохо молится. Не желаю думать о нём.

Сахарная роза, так назвался продавец душистого мыла. Розы и сахар. Телефонный звонок тонкий, длинный, дребезжащий, точно стон гвоздя о кастрюлю, прорвался сквозь толщу ласкового тепла. Сахар и розы. Можно претвориться, что я его не слышу, ведь его почти нет — такой тихий, так далеко. Можно вновь опуститься под воду. Можно легонько подкрутить пальцами левой ноги горячий кран. А можно вылезти обратно в ненатопленный холод, попытаться нашарить ступнями тапки — не найти, потянуться за халатом — уронить. Розы и сахар — мягкая пена, сладкое мыло. Звонок повторился. Килвин. Хватит медлить. Довольно тянуть. Колготки на мокрые ноги, на тёплую кожу, остывшую ткань натягивать противно и тяжко.

Не так уж там и плохо: почти не холодно, не так как днём, как под дождём без зонтика с замёрзшей кошкой за пазухой. Совсем неплохо. Всё будто светится, отмытое и чуть вечернее. Дожди закончились, оставив лужи на мокром глянце пустых дорог. И никого. Я будто бы миром ошиблась, ехала, ехала, меняя переулки и мостики, в болтанке спешащих, усталых зонтиков, капюшонов, в потоке рычащих машин, проводов, а вышла ну, не здесь и не там… или просто не тогда. Широкая площадь, пустая площадь полна осенней тишины. Я наощупь, кому я вру? наощупь! кое-как отыскала нужную дверь: заблудилась в арках — прошла дом насквозь, повернула, шагнула наугад. В его подъезде ничем не пахло, будто бы дом был мёртв, будто его никто не любил, никто по нему не ходил, не касался перил, не разливал чай, не забывал на плите суп, не держал кошек, будто тут никого до меня не бывало. Только запах розовой воды да уличная пыль поднимались за мной по ступенькам. Не  страшно, не сложно — отдать и уйти.

Он появился на пороге, совсем не страшный, едва живой, в каком-то свитере, не чёрном, а грязно-сером. Узнает, интересно? Я отпустила Вельку и опустилась в темноту.

— Вы? — устало и хрипло молвил Галвин-чернокнижник, ученик мастера Ода.

— Я. — Знал бы он, сколь огромным искушением оказался его плотный взгляд! Боже мой, солнечный, почему мне так хочется заглянуть в его мысли? Что он видит? Что ему говорить? Не осмелюсь. Нет. Он знает, как я вижу, он запретил мне, он! — Я с поручением совета, — чем быстрей, тем лучше. — Вас… — Вызывают в суд? Хотят казнить? — в общем, вот, — я потянулась в сумке и уронила кошку. — Велька! А! — я глупо пискнула, присела, — Велька? — и позвала тихонько, — Бог мой… — вдруг она удрала на улицу? — Вы не видели? — какая же я дура.

— Войдите, — прилетело жестким шлепком. Он даже не выслушал, не удосужился выслушать.

— Что? Я не могу… да где… о боже…

— Я полагаю, на кухне. Вот за руку беритесь.

— Нет-нет, — я завертела головой и всё же коснулась.

— Зайдите, — повторилось настойчивей. Да что он пристал? — Поставьте куда-нибудь свою сумку, вытащите из неё то, что вы принесли, поймайте кошку и убирайтесь восвояси, — он тяжело раскашлялся, но руки моей не выпустил, чёрт, не выпустил.

Пахло холодом, неживым — нежилым, болезненным. Пылью пахло и мёдом, и чем-то горьким, настолько горьким, что горле запершило. Гадостно тут. А мы идём.

— И зачем вы здесь?

Он толкал передо мной двери. Двери скрипели и, верно, портили полы. Я путалась в ногах, шагах и неснятых туфлях, в сухости его жарких сцепившихся пальцев, в немости, заиндевевшей на кончике языка. Дыхнуло холодом и слизью мокрых тряпок. Пришли. И встали.

— Вас вызывают в суд.

— Как мило, — он ухмыльнулся, я знаю, знаю! — А вы, Веда, тут причём?

За спиной вода капала и била по алюминию, по чугуну — по сковородкам и кастрюлям, по вилкам и ножам.

— Меня заставили.

— Ну, разумеется. Да успокойтесь вы. Я отошёл, — с такой досадой, с такой усталостью…

— Галвин? — не могу, не могу. Мне страшно. — Простите… Вот, — На сей раз кошмара не случилась, я сковырнула ногтями замочек, бегунок молнии застрял, но проехал, сумка подалась. — Это… — Гремучий свёрток и письмо легко пролезли через горловину. Он взял? — Вы держите?

— Держу.

Мне стоило рассказать ему о…, признаться, что… как Килвин просил, но…

— Вот ваша Велька. Идите. Я дверь закрою.

— Галвин… господин Всеведущий то есть. Мне… мне, — какого чёрта?

— Успокойтесь и идите домой. Совет и богопротивные чернокнижники справятся и без…

— Меня. Я знаю. Просто… просто, — мне вас жаль? Я виделась с вашим братом, и он просил вам помочь? — Д-до свидания.

Хлопнул и ключ провернул.

Я выскользнула на улицу, прижимая кошку к груди. Вот и всё. Закончилось. Надо выдохнуть, продышаться. Скоро забудется. Это неправильно. Вроде и правильно поступила, а тошно так, будто в помойке ковырялась. Нет, нет. Не вернусь. Какое дело мне до этих чернокнижников? Весь Карильд на уши поставили, заговоры плетут. Ведьмари, еретики. Особенно он. Хилый юноша со злыми-перезлыми глазами. Я законопослушная горожанка: с демонами не вожусь, церкви не перечу, совету козни не строю и Галвина  этого не знаю. Подумаешь, с Одом работала. И что с того? Весь Высший совет с Виррином знается. Он у нас тут за главного. А Галвин? Чернокнижник, богом проклятый, еретик! И плевать, что он тоже человек. Плевать. И вообще, я девушка, мне может быть страшно. Его полгорода боится. Да-да. И не просто ж так!

Идите вы все далёким хвойным лесом, мне домой пора. Сейчас машину поймаю и обратно. Денег должно хватить. Сколько там? Червонцев пять останется: три на продукты  пойдёт, да ещё четыре за комнатку. Хоть плачь! Не хватает. Ну и ладно, пешком пойду. Слышишь, Велька? Мы справимся. Справимся. Ой. В щели между плит затесалась толстенная веточка, не настолько громоздкая, чтобы её убрать, но достаточно хитрая, чтобы об неё споткнуться. Кошке, запрятавшейся под толстый ворот, веток не видно. А мне, ах! Ещё и колготки порвала. Ну-у, нет. Теперь через весь город в дранных топать, теперь новые покупать. Три пятьдесят два за капрон, четыре сорок — шерстяные.

— Мандарины! Мандарины, моя хорошая! Сладкие сочные, два десять — килограмм. Такой красавице за два отдам!

— Что?

Кошка лениво повела мордочкой. В нише подле фонаря там, где ступеньки старого подвала перерывались стеной, сидел на раскладном рыбацком стульчике грузный усач. Перед усачом громоздилась шаткая конструкция из ящиков, ящиков, ящиков и длинной лакированной столешницы.

— Хурма, помидорки последние р-розовые! — прорычал усач, маня меня крупным пальцем с хорошую сосиску толщиной.

— Н-нет, спасибо.

— Эх. Посмотри, какие мандаринки: с веточкой, красивые, как ты, — от широченной улыбки усача в три зуба и вагон кокетства, мне тоже невольно захотелось улыбаться. Он вот тоже ни с какими маргиналами якшаться не думает. — сладкие-сладкие, с кислиночкой — сплошной витамин.

— Витамин? — переспросила я тускло. Витамин…

— Так точно красавица! — продавец оживился. — Лучшее средство от хвори: покажи микробу мандарин, и тот подохнет от страха! У меня доченька подпростыла, лекари вокруг бегали, кудахтали, порошками пичкали, и ни в какую. Жёнка — рыдать в три ручья, а меня черти из транспортной на границе задержали, ящиков им мало, видите ли, было, ух! — он аж пристукнул по ящику для пущей убедительности. — А я все равно, поспел и мандаринок домой привёз. Для своих — все горы сверну, так-то красавица. Доченька, как мандарин покушала, сразу очухалась. — В его руках уже порхала красная сетка-авоська. — Подарок тебе будет.

Я потянулась к кошельку, к жалкому пустому мешочку, расшитому цветастым бисером. Всё у меня так: кошель с бисером, колготки в сеточку, на губах помада, а душу стылый ветер на лохмотья рвёт. И чернокнижник простуженный в страшной квартирке, будь он проклят!

— Спасибо, — улыбнусь помилей и схвачу сумку, покрепче пальцы сожму. Теперь полмесяца одной крупой обедать.

— И тебе спасибо. Здоровой будь, любимой. У тебя-то жених, есть небось? Хороший человек? Коль обижать будет, ты дядю Эрина зови. Дядя Эрин девчонок обижать не даст, так-то.

На том мы и раскланялись. Грузный усач, дядя Эрин, остался соблазнять прохожих чудодейственными мандаринами, а я, легковерная дурёха, встала посреди дороги с тяжёлым кульком, пригладила Вельку, топнула каблучком по луже и, злая как сотня таможенных чертей, пустилась обратно мимо лужи, мимо ветки, по ступенькам в тишину.

Глава 4
Будни чернокнижника

 

Глубокая ночь и книги раскиданы. Матрицы, тензоры, я спутался в цифрах. Крючки на клетчатых листах. Их столько! Столько, что можно утонуть. О, нет-нет. Досчитаю. Решено. Я кипячу кружку за кружкой бесконечный чай. Горячая вода с какой-то сладкой лесной отдушкой.  Она бы посмеялась. Ей нравится смеяться надо мной, и губы у неё вишневые…

— Ну, и как погуляли?

— А? — он смутно усталый плюхнулся на койку. Редкий гость моих кошмаров: заявляется по вторникам, приносит хлеб по четвергам. Кровать застонала. — Дура, эта твоя Анна.

— Моя? — возмутительно! Что может быть общего у Анны с дурой… той есть со мной? — Это ещё, почему она моя? — вишнёвые губы, вишневое платье… дуры такие не носят. Анна.

— Я её в эту… на симфонию привел? Привел. Билеты купил.

Анна позволила заплатить за себя? С той ли Анной он встречался?

— Молодец, — что я ещё мог сказать?

Килвин хрюкнул и принялся стягивать пиджак прямо через голову, не расстёгивая. Пьян, что ли?  Стукнулся локтем о стенку, выругался и, покончив с пиджаком, зашвырнул его на мой стеллаж. Бархатный ком бесцеремонно воткнулся в собрание теоретической физики, оголил торчащий из потайного кармашка червонец и, сверкая полосатой подкладкой, пополз. Полз долго и мерзко. Мимо Статистики, мимо справочников… Упал.

— Представляешь?! — багровый нос мелькал на уровне моих бровей. Нос возмущался, распалялся, тряс воздух. А я не слышал, всё смотрел на этот чёртов ползущий пиджак. — Ты представляешь?

— Что представляю?

— Она сказала… Ты меня слушал, нет? Да ей, клянусь солнечным войском, одна мамка и та… — он замолчал, чтоб распалиться вновь, — комплименты шуршала!

— Шуршала?

— Не цепляйся к словам! Я пил, — Килвин отвернулся. — И что с того?

— Да ничего, — я глубоко вздохнул, и ложь не получилась. — Ну что, говори, — говори быстрей, — я должен был…?

— А то… а то, что… — он наклонился, напыжился, так прокуренный чуб оказался точь-в-точь над моими недосчитанными тензорами.

— Ну, — повторил я. Сам ты, Килвин, интересно, представляешь, насколько мне плевать? Поскорей бы обрубить эту пытку.

— Я знаю, — да неужели? — Она ответила: я знаю! Мол, и без тебя в курсе.  Я ей говорю: «ты это красивая». А она!

— Хах.

Она прекрасна.

— Слушай. Да посмотри ты на меня! Ржёшь что ли?

Я выцепил тетрадь из-под его локтя. Определитель равен… Он хлопнул ладонью. Ручки подскочили, карандаши покатились.

— Килвин, мать твою…

— Посмотри.

Раньше он так не упивался. Определитель… Рука поднялась и снова…

— Зачем? — я фыркнул небрежно. Небрежно же?

— Хочу видеть твои глаза, а не спину. Что горбатый такой? Ты вообще гуляешь? Да у тебя глаза красные, как у зомбока.

Придурок.

— Как у кого?

Неужели я так плохо выгляжу?

— У зомби, ожившего мертвеца?

— Что за хрень ты опять читаешь?

Килвин потупился, своими бесконечными полками фантастических романов он очень, ну, очень дорожил. Звёзды, революции, оборотни, исторические перевёртыши, чем он только не увлекался! А это серия на восемнадцать томов про безумного доктора и его голубей? Пятый я, кажется, так и не вернул.

— Слушаю, — он смущенно отвернулся. — С нынешними порядками в городе… да тебе всё равно плевать! Хоть раз бы по центру прогулялся. Ты вообще знаешь, что в мире творится? Заперся в своих подземьях! Нет, у меня времени читать.

— А-а. Так бы сразу и сказал. Начальство запрещает? Жаль. Ты так буквы совсем забудешь.

— Галвин!

— Что? —  я выбрался из-за стола, вытолкнул его свитер и сумку с прохода. — Пойду-ка я обратно в свои подземья, — Килвин ошеломлённо замер. — мёртвых оживлять. Пройти-то дай.

— Придурок.

Кто бы говорил.

Два раза щёлкнул выключателем. Без толку. Без толку. Перегорела. Наощупь как Аннушка, я шарил в поисках ботинок, а где-то за моей спиной Килвин топал в сторону кухоньки. Зря я ему нагрубил. Дуться будет. Во мне говорила не злость, о чём вы? Увольте. И не отчаянье, но пригоревший кофе в компании с тремя часами нервного сна. Хотелось бить людей тростью наотмашь прямиком по звонкому темечку. Пойду лучше масло куплю и хлеб, а то этому есть нечего. В холодильнике только чай, и не в, а на.

«Отрубной, пожалуйста», — скажу, а продавщица посмотрит как на безумца. Ей лавку закрывать, я а тут за хлебом, за хлебом! не за пивом, пришёл.

 

***

 

«Из вечности в вечность» — висит надпись над главным библиотечным входом. «Из вечности…» — привычно повторили губы. Я никогда не понимал этой хитрой поэтики, но слова выучил, до каждой бороздки в розовом мраморе. Несданный кристаллографический атлас тянул портфельчик к земле. Мне обещали тайны вселенных! Несравненный Виррин Од, сердце и ум Всеведущих, сулил мне славу и богатство. К чертям и копьям такую славу. Мэрия, разгорячённая речами рьяных богомольцев, грозилась плахой. На деле, ни то, ни другое, мне пока не светило. Только продлённый мальчиком-канцеляристом читательский и штраф в пол червонца от него же.

Нужно зайти и сдать атлас. Нужно проведать Килвина, забрать чертёж, купить подсолнечного масла. Ручка маячила, медная, отполированная, не хуже новых пятаков.

Не получается! Ничего не получается! Треклятая машина скалится, смотрит садюга на меня, огоньками мигает красными. Провались ты! Провались… Провались…

Я бью и бью, как говорят, эти бездельники напомаженные, остервенело. Так что пальцы болят, так что кости зудят. Бесполезные кривые пальцы. Тонкие пальцы бездельника-слабака. Я не могу. Рука соскальзывает и кожей, открытой, белой цепляется за острый край. От боли всё во мне замирает, забирается в эту тонкую кожаную шкуру и орёт. Всё в железе, оковано-сковано, сломано. Мир пахнет жестью, мечами и кровью и кровью моей, бесполезной горячей и горькой. Из вечности…

«Передайте мастеру Оду, что я уехал к аптекарям. Завтра продолжим», — выкрикнул я в закрытую створку.

«Да, господин», — донеслось с придыханием.

 

***

 

Это была старая дорога «Партизанка», сооружённая ещё во время первой оккупации то ли нашими, то ли царскими из столицы. Кто там тогда сидел? Дед Мудрейшего? Дядя? За последние полвека власть сменилась так раз семь, если не больше. Царское знамя треплет, как тряпку. Благо, нам до столицы, как до луны. Только раз затронуло, тогда и построили. Двадцать лет рельсам. Поменял бы кто. Вагон мчался, сопровождая метры дребезгом, по крыше ветки колотили. Снаружи царствовала осень, в утробе — бедность. Химики, коих все привыкли звать аптекарями, трудились на отшибе городской пущи, чтобы воздух не портить. Ну-ну. Впрочем, жили они там же вместе с детьми, женами, гусями и грязным воздухом. Три дома — три длинные многоэтажные гусеницы, а рядом огороды.

Всё страшное, что было со мной, давно перестало казаться страшным. Я вырос из него, как из старой рубахи. Мудрый, взрослый Галвин, ну-ну… Если бы всё было действительно так! Где мои армии демонов, где столп небесного огня, где тьма, готовая пожрать город? Знали бы они, как сам страшусь. Мне бы тоже вместе со всеми бежать по улицам в слезах. И обвинять, кого попало, кого придётся. Лишь бы обвинить. Так проще…  В реальности между «пережить» и «отпустить» громадная пропасть с тоненьким верёвочным мостиком. Я всё боюсь ступить на него. Вдруг оборвётся, что от меня останется? Что будет тогда? В углу заброшенного кабинета кренился длинный шкаф, готов поспорить на что угодно, хоть на этот кабинет, Од вряд ли сюда когда-нибудь вернётся! Я бы не вернулся, но я и не ушёл. Сижу тут богопротивным истуканом, помилованья жду.

Галвин. Галвин. Галвин. Хлюпик. Нытик. Тряпка. Рука поднималась выше и выше, задралась бы сильней, да росточком не вышла. Я давно вырос, давно забыл.

Галвин. Галвин. Галвин. Чернокнижник. Ренегат. Урод.

Од редко приезжал сюда, не любил тратить дни на тряску в «партизанских» разваленных вагонах. Сегодня его тут тоже не было. Никого тут не было — один сквозняк!

— Веришь ли ты, Галвин, — бутылочки звенели, едва ли не сыпались из старых крапчатых рук «аптекаря», — человек без веры беден? Он, как, кхе, —то ли хохотнул, то ли горло прочистил, горбоносый химик-старожил, — моряк без компаса, булькнется со временем и хорошо, если не в бутылку.

Я опёрся на столешницу, голова плыла.

— Я по поручению.

— Да-да, мальчик, подожди чуток. Вынесут.

Мальчик? До сих пор живы люди, мнящие меня «мальчиком»?

— Мастеру Виррину требуется…

— Знаю, — оборвал меня старичок. — Хочешь покончить быстрей? К девушке небось спешишь, аль не прав?

— К работе.

— Фи. Нечего к ней торопиться. Не волк. А девушка — другое дело. Она и за веру сойдёт. Есть такая? — он весело подмигнул двумя глазами сразу: сначала правый сощурил, а потом и левый сам собой.

— Не знаю, — я пожал плечами самым скучным на свете образом, а потом лихо добавил: — Дайте что-нибудь от простуды.

 

***

 

Неделю я проходил с этой мерзкой простудой, а после слег ещё дней на пять. Презренным и жалким видится собственное существование в такие часы. Ум полон стылой мути, а тело ломит от слабости, будто белыми нитками к постели пришито. Она явилась вечером, я не поверил и нагрубил. Она оставила мне свёрток — приглашение в суд и мантию «ренегата», арестанта, придурка по имени Галвин, оставила и выбежала прочь, а потом взяла и вернулась с пакетом желтых осенних мандарин.

— Я хочу исчезнуть.

— Хочешь, отвернусь, то есть Велька отвернётся? — предложила она смущенно. Что, впрочем, ещё она могла предложить? А потом подумала с минуту и разозлилась. Я видел, как опасно раскачивался в ее лапке кулёк с мандаринами. Ко мне — от мне, ко мне.. если отпустит, он мне нос разобьёт. А может и хрен с ним? Дышать толком всё равно не могу. То ли щипет, то ли жжёт и ничего, вот совсем ничего не чую. Мерзкий желтый настой! верно слизистую мне всю пережёг. Орать хочется и ногой трясти. Только ноги каменные, а в горле пьяный ёж. Знала бы Анна, как сейчас красива.

Она пробыла у меня до утра, заснула на гостевой кровати, неприлично узкой, зато свободной и без платков. Она говорила со мной о каких-то глупостях. Она говорила мне… стихи. Но тот день закончился, перевалился в холодное утро. Я встал, накинул мантию, вычесал волосы и принял вид здорового человека. Мы расстались, трость звонко стучала на лестнице, распрощались, чуть громче её каблучков, и боле не виделись. Я даже не помню, успел ли поблагодарить. Не помню. Помню, как уходила, как обнимала кошку, как улыбалась, сконфуженно и робко. Помню лишь для того, чтобы забыть, и после встретить Килвина, послушать извинения, получить в подарок палку жирной колбасы. Мы с ним, как оказалось, ссорились. Что ж ладно, колбасу я взял. Лучше бы не брал! Теперь он шастает по моей квартире столь часто, сколь ему захочется, хохочет басом, кипятит подарочный чай и говорит, говорит про себя, про симфонии, про свидания! Я ухожу из дому раньше, чем требуется, брожу по этому, болезненно зябкому городу, я возвращаюсь, позже, чем того хочется. Чтобы потом на Белой площади встретить её. Хотя дважды такие глупости не повторяются.

Я шёл уставший с этим дурацким несданным атласом, рассматривал фонари и рабочих, засевших на приставных лесенках с катушками праздничных гирлянд. На эти деньги вполне можно было отремонтировать дороги и кучу других вещей, но мне было приятно  смотреть на эти глуповатые цветные всполохи, развешенные по другим улицам.

— Галвин! — она бросилась ко мне навстречу. Подбежала, перепрыгнула через люк. Её прекрасные чёрные волосы всё также пахли розами и жжёным сахаром, всё также струились — ночные облака, всё также, да на десять сантиметров короче. — Галвин, — она уткнулась носом в моё плечо, то ли хотела обнять, то ли просто не рассчитала шаг.

— Здравствуй.

Я же могу обнять её? Так мы и простояли минуты три, у края площади, под колоннадой, под взором толстого мраморного льва. Аннушка. Её голова коснулась моего подбородка, коснулась, чтобы отпрянуть.

— Ты не спешишь?

— Нет, — я промычал, отдаляясь. Я спешил: нужно сдать атлас, купить масло, забросить письмо.

— Прогуляйся со мной? Мне нужно, — она совсем смутилась. Её голос, и без того тихий, почти погас в городских шорохах, — чтобы кто-нибудь погулял со мной.

Я опешил, я бы никогда, ни при каких обстоятельствах, не смог попросить.

— Да.

Аннушка улыбнулась и взяла меня под руку.  И только сейчас я заметил, что она без кошки. Как она вообще сюда дошла?

— Ты больше не кашляешь?

— Практически, — я тоже улыбнулся. — Куда нам идти?

— К реке. Вон за той аркой направо, чтобы по скверу, потом вдоль канала, потом к толстому фонарю.

И всё же, как она оказалась одна в центре города?

— А где Велька?

— Дома. В то место, куда я шла, нельзя с животными. Я не задерживаю тебя?

— Нет.

Лесенки рабочих ладно скакали вдоль длинных стен, цеплялись к карнизам, царапали барельефы. Потемневшие от сажи, пыли и долгих дождей фасады, будто бы оживали или просто умело делали вид, то ли мёртвые, то ли больные, а внутри — чёрные-черные трубы, грязные кирпичи и оставленный с лета цветочный горшок. Внутри дворики, лавки, бельевые растяжки, дети и чей-то полосатый кот.

— Там куда ты шла, — я хотел было сказать нечто умное. Анна перебила:

— Меня там не ждут. Ну, и пошли они!

— Хочешь… —  что «хочешь»? Чтобы я туда демонов призвал? На что там ещё чернокнижники горазды? —  рассказать? — выдал я с полной уверенностью, что она не расскажет, а она ответила кратко и грустно:

— Стихи. — Затем добавила, после моего и своего молчания: — Это глупо,  тревожиться о стихах, пока мир растрескивается по камешкам?

— Не весь. Сюда редко, что добирается, —  это правда; возможно, не та, которую она хочет услышать, да другой у меня нет. —  Столица далеко.

— Я знаю, знаю и всё равно. Стихи —  это мелочь, глупость. Кому они сдались?

— Нам? — хотел сказать «тебе», а почему-то соврал. — Я тоже тревожусь, — нужно вдохнуть поглубже и побыстрее, — из-за науки.

— Это другое. Наука…

— Тоже не всем нужна.

Уж точно, не в этом городе. Безумный совет, безумная церковь, даже мой брат заразился этим!

— Расскажи мне, пожалуйста… о себе. Ну, хоть что-нибудь, что не жалко и не страшно рассказать.

— Что не страшно? — я задумался. — Что не жалко? — Всё не жалко! — Ты слышала про «Партизанку»?

— Про старую дорогу из города? Мельком. Ты знаешь, куда она ведёт?

— В лес.

— Очень полезно! — кажется, мой ответ ей не понравился.

— Там живут химики. То есть, не в самом лесу, а на окраине. «Партизанка» ведёт к закрытым лабораториям, в которых, — я чуть понизил голос, — варят яды и зелья. На самом деле, нет. Там работают с едкими и взрывчатыми веществами для промышленности, для военной, в основном. Плюс небольшой отдел фармацевтики. Мастер Виррин какое-то время тесно сотрудничал с ними.

— Он закончил ту работу?

— Хм, — хороший вопрос Веда. Потрясающий. Виррин потратил три года, чтобы попросту приступить к той работе, нажил врагов в совете и остановился? Не думаю. — Не знаю. Я давно не виделся с мастером.

К реке мы вышли слишком быстро. Вот она огромная, могучая, холодная — почти море, даже пахнет не тиной, но солью.  И ветры, ветры по парапетам гранитным гуляют какие-то другие, холодные, весёлые, будто и не будет, не случится никакого Самайна. Вздор это! И волны плещутся так робко, гранитных берегов касаясь, то приближаясь, то отдаляясь. Не будет. Не случится. Ни-че-го.

— Почитай мне.

Она кивнула:

«Небо серело,

бездомно смотрело.

Белое белым.

Долгой реке твои города…»

И быстро сдалась, завертела головой, сжала мою руку.

— Лучше уйдём. Мне стыдно. Галвин? Прости. Я подсмотрела.

— Плевать.

 

***

 

Нас встретили броская вывеска, красивые дамочки в широких штанах и робкий флейтист в светло-сером берете, тот самый. Я  не был здесь даже с Килвином. Мы уселись за красный глянцево-поблёскивающий столик, а из её сумки, брошенной на пол, выкатилась книга. «О тяге звёздной». Редкостный бред.

— Читала?

— Не поднимай.

Читала.

— И как?

— «От цвета слов мы смысла не лишимся». Конец цитаты, — она гордо улыбнулась и пнула острым каблучком, тяжёлая книга лениво отъехала, а ножка, обхваченная  бесстыдной сеточкой чулка, вернулась на место, и я ничего не мог с этим поделать.

Нам принесли заказ. Три кружки и один стакан, и что-то тёплое, пахнущее чесноком и сыром, рассыпчатое.

— Пей! — Анна подтолкнула ко мне толстую кружку. — Нам нужен пустой стакан.

Я взял послушно и отпил. Пиво, как пиво, и ничего больше, такое же, как в магазине, ну может, самую малость вкусней. Золотисто-крепкое — сухое поле, горчащий мёд. Анна молчаливо выжидала, постукивая длинными ногтями по столешнице. Ногти у неё пылали пурпуром. Четыре кольца на левой руке и толстый браслет на правой. Университетский совет, что безмозглый мальчишка, влюбился в слепую веду и дарит каменья.

— Почему не попросила ещё один, — пиво заканчивалось слишком быстро, нужно было ещё потянуть. Она захочет говорить, а я теряю оправданье, — стакан? — тебе бы дали, что угодно. Девчонка усмехнулась.  Отшутится?

— Не знаю, — она сконфуженно опустила голову, и чёрные-чёрные кудри рассыпались по столу. Мне так отчаянно, о боже правый, захотелось дотронуться, ох, провести рукой. Колечки чёрной жести. Лавандой пахнет и миндалём. Мы утонули в тишине гудящего бара. — Галвин? Я. Я знаю, это не моё дело. Но мне страшно. Я не хочу, — она покачала головой, — чтобы тебя осудили. Ты можешь уйти из Малых лабораторий?

— Не могу. Это уже случилось.

Она протянула руку, недовольная и несчастная, лишь чудом проскочила стакан и кружку, и пачку салфеток, красных, будто специально для неё тут поставленных, и поймала мои пальцы.

 

***

 

Глубокая ночь, и числа раскиданы: было первое, стало двадцатое. Нет, то не злость во мне говорит. Это мне хочется, как тогда хотелось отчаянно до крика, до стона в стиснутом горле, хотелось признаться — проорать, прошептать, да плевать! Она бы поняла, я верю. Это ведь так красиво!

«Отрубной, пожалуйста».

Глава 5
Плачь!

 

Держи меня, пожалуйста, сдерживай.

Чтобы не сыпалась, не падала,

придерживай нежностью,

за плечи, за талию

руками надёжными

когда позабуду,

что правильно,

что живой рождена.

Когда не вижу — слепну,

и пустота сплошной теменью

вынимает насильно из жизни,

из времени,

когда страшно так, что

на

по

по

лам

от боли гнёт

и мнёт.

Сдерживай, когда кричать,

а крик рван и катится

в немоту,

когда колко и жутко,

не тут!

нет, тут…

когда вот так

так.

так

зажат пальцами горячий кран,

умойся, мол, легче станет.

Не становиться.

 

Держи.

а я в ответ.

 

Я знаю, как держать,

из мрака вытаскивать,

собирать расколотые бусинки

в целую теплую,

знаю, делала,

да сколько раз делала?

ох, сколько…

делала.

 

Жаль держать-придерживать,

под

ни

мать

мне самой приходится

мне меня опять.

 

Глава 6
Сколько стоит твоё  своеволие?

 

Я видела город, полный света, полный тени, прекрасный он простирался предо мной. Огни бесчисленных окон, за каждым, каждым жизнь. Бери, Аннушка! Хочешь? Он твой. Он будет твоим. И я смотрела, завороженная и могущественная, прекрасная, как чародейка из маминых сказок. Я знала в этом сне весь мир, и мир знал меня. Он ластился к моим рукам, добрый и вечный. Грозовые напевы вторили моему голосу, расчерчивая небосвод мириадами светящихся всполохов. В этом сне не было осени и стылых, стонущих от печали улиц, не было храмов, пришедших в запустение, не было бога, одна я да дивный шёпот, принесшийся издалека. Он пах цветущим кипреем, жарким лугом. Он звал меня, он знал меня, но я не отвечала и просыпалась слепой.

Раз в неделю ровно в восемь, звеня мелочью, бряцая ключами, я спускалась вниз на первый, здоровалась с женщиной-консьержкой, подозрительно бодрой в это странное тихое время, когда половина всех и вся только-только начинает просыпаться, радуясь воскресному утру, а вторая, вторая, впрочем, уже давно позабыла эту сладкую праздность ленивого сна. Я спускалась по лесенке, заперев кошку наедине с её завтраком, шла к телефону, звонила матушке.

— Здравствуйте, — я улыбалась в трубку. Она, конечно, увидеть того не могла.

— Здравствуй-здравствуй, Анечка.

А я видела, видела, как она улыбается, перебирая бумаги — накладные на воду и свет. Матушка Нона всегда посвящала этому свой единственный выходной.

— Как ваши… — голос дрожал, я хрипло откашливалась. Простыла или просто? Скажите мне что-нибудь. Расскажите про храм, про девочек, про котов, про синичек. Кормушки поставили? А виноградники? Уже убраны? Слушать легче, чем говорить. Говорить надо хорошее. Меня вот с работы выгнали, но это на месяц всего. У них там перед праздниками деньги закончились, платить… платить! нечем. Я же переводчик.  Ну, да, подумаешь! Переводчица.

Хорошее:

— Я вот с мальчиком, — представить Килвина мальчиком было очень, ну очень сложно, но для матушки все они, и парни и даже, простите, мужики бородатые, коль младше сорока,  мальчики, — одним познакомилась. Он в полиции служит. Он… хороший, смешной и, — он брат того чернокнижника, помните, что меня в Карильд позвал? Ерунда. Вдруг матушка…? — мы с ним сегодня на концерт пойдём. Я…

— На концерт? И славно, давно тебе пора развеяться, а то всё за книжками сидишь. Вельку бедную, небось, измучила. Аня-Аня, — беззлобно пожурила матушка. Ругать она меня никогда не ругала, даже в детстве, даже, когда я того заслуживала. Матушка. Всегда строгая, умная, она знала, как вырастить из нас хороших людей. Жаль я это подрастеряла. — Напомни-ка, как мальчика звать?

— Килвин.

— Карильдский. Красивый хоть? Где познакомились?

Где-то далеко, в тёплой комнатке шуршали листы: накладные на свет, на воду.

— Да так… — обычный он. — А у нас снег выпал, представляете? Такой мягкий, хлопьями падает.

Мы проговорили с четверть часа, а потом к ней кто-то пришёл. За накладными на свет. Слышался чей-то голос, детский, незнакомый. Матушка теперь далеко, другие у неё дела и Анки у неё другие. Гладкая трубка без стука коснулась шершавой стены. Сто человек на довольствии, светлые слуги, каждого надо любить.

 

***

 

День, вопреки моим ожиданиям, выдался пасмурным и холодным. Вчерашний снег, выпавший на два месяц раньше, ещё не растаял, размок, местами подморозился, обратившись в подлую ледяную корку, скользкую. Туфли скользили. По лужам. Под морось. Ну, не погода — мечта. И мир, в котором, вместо обещанных: снега и хрусткого льда, хлестал дождь, казался больным и слабым огромным зверем в шкуре толстого тумана. Он поднимался, тяжело дышал, сипел и ворочался, не в силах встать, бурчал и злился, колючим холодом напоминая человека, не отошедшего от долгой болезни. Всё в нём было понятно и было неправильно. И люди в нём двигались наощупь, не поднимая глаз от собственных ботинок, от скользкой морози, налипшей на ступени. Как будто так его, мира стылого и дурного, не будет — он пропадёт, как пропадает нищий, что дёргал вас за полы длинного пальто. Ты отвернись и пробеги. Но мне, увы, не помогает, мне не закрыть себя руками. С самого утра во мне клубилось и ворочалось что-то грузное, что-то мерзкое. Я примеряла застиранные платья, ещё красивые, ещё любимые, уже не новые, утратившие лоск. Будто что-то происходило с платьями в шкафу, будто уверенность, ими даримую, вымывало с каждой стиркой мылом и порошком.

В вагоне пахло травами, так пахнет поле после грозы — удушливо и пряно, сладко, остро, уже не лесом, но солнцем, жизнью, землёй и надломившимся небом — тепло, многолико. В вагоне пахло домом. Мои духи таяли, ненужные, воздушные, излишне сладкие. Я нервничала, сама не знаю почему. И поезд ехал слишком быстро. И люди, сидящие неподвижно, мельтешили, и даже дождь! Почти добрались, вот вокзал. Колонны, люди, громадные часы. И всё же вовремя, и слишком рано. А вдруг попросит поцеловать? А вдруг.

Мы встретились у станции. Он обнял моё пальто, взял под руку и повёл. Я слышала, как он дышал, и улицы извивались под нашими ногами, гнулись длинные, петляли каменные. Мокрые, придавленные блёклым сиянием, улицы. Килвин шёл и голову не поднимал, смотрел на трещины в асфальте, на перекошенные плиты, на чёрные дыры выкорчеванных бордюров, на спешно выкопанные осенние цветы, на их следы.

— Как твои…?

— Хорошо. Твои?

Слова затёртые, чужие, неуместные, вырывались, брошены не тому — вот что получилось, мои слова, а за ними руки поправляют не черную, нет, не черную… Мне вспомнился голос, вспомнился бархатистый и громкий, я всё ждала то ли хрипа, то ли вскрика, а он звучал так низко и глубоко, другой голос.

— Это глупо, — он отвернулся.

— А что, по-твоему, умно?

— Не знаю.

— Вот и пришли.

— Снова поезд?

— Неа, трамвай. На концерт ещё рано. Это, — он запнулся, не знал, что делать с голосом, со мною, с руками, — будет сюрприз. Оранжереи. Бывала там?

— Кофейные? — я встрепенулась, глупый возглас застрял в ушах, что крик. — Ни разу. Дорого, — ужасно, безумно, бесчеловечно высокая плата за вход.

— Уже нет.

Трамвай приехал, звякнул, усатый красный таракан. Аккуратнее, чем должно, Килвин помог мне подняться, оплатил, вручил билетик, пересчитав кривые цифры. Нет, не счастливый. Трамвай трясло.

— Оранжереи? — повторила я, только бы разбавить этот спёртый трамвайный воздух. Килвин улыбнулся.

— Теплицы? Ты так слышала? А хрен их знает. Их закрывают.

— Закрывают?

— Нерентабельно. Столько лет окупались, а сейчас! Привозной дешевле. Вот так.

А в какой части материка растут кофейные деревья?

Мы вышли. Холодный пригород тонул в тяжелых облаках. Оранжереи, они же теплицы, стеклянный огород, Килвин приметил ещё из трамвая. Тогда они казались длинными блестящими горами, полоской, удивительным хребтом. Здесь выращивают кофе, самый северный и самый дорогой. Чашка карильдского кофе стоит не меньше бутылки хорошего вина. А Галвин пьёт его каждое утро, большими чашками, без конца. Ни цикорий, ни разбавленную, не понятно чем, дешёвку, а настоящий, пряный, вкусный.

Стеклянные пирамидки длинных оранжерейных крыш убегали в морозный туман. Мутноватые, неровные. Килвин бегло скользнул взглядом по крышам и отвернулся. Я бы так не смогла, я бы осталась тут на трамвайном холме и смотрела, смотрела, смотрела. Крыши, небо, облака.  Килвин вёл меня через сад. Сад никто не охранял. Тонкие яблоньки, подвязанные на столбики шпалеры, голые и заснеженные, мелькали ровными рядами метров пятьсот по обе стороны. Весь холм в яблонях. У входа дремал, прислонившись к калитке, смурной растрёпанный охранник. Завидев нас, он нехотя потянулся, скомкал протянутый Килвином червонец, молча отомкнул калитку, не глядя, отошёл.

— У тебя сумка расстёгнута.

— Ой.

— Тяжёлая? Хочешь, возьму?

В сумке валялась одна помада и, кажется, белый платок.

— Н-нет, — я мотнула головой. Он загляделся на растрёпанные кудри. Лязгнул замочек, в два стежка закрывая хлопковое нутро, зацепился за краешек тетради. — Там только тетрадь.

— А-а. А для чего?

К оранжереям вела узенькая тропинка. Мы едва умещались на ней вдвоём. Килвин взял меня под руку.

— Стихи пишу.

Ну и зачем? Боже мой.

— Правда? — удивился он. — И они есть в этой тетради?

— В этой? — ну, да тетрадь. — Нет. — А может и есть. —  Здесь незаконченный перевод, горсть телефонных номеров и список покупок, вчерашний. Стихи…

— Только не говори, что ты их не записываешь, и не читаешь. Ты же не Галвин, в конце концов!

— А он тут причём?

Едва забыли и снова. Боже мой, мне, видимо, стоит прекратить. Прекрати, Аннушка, прятаться. Красавец Килвин, концерт, оранжереи! Свидание. Да мы оба только и делаем, что ходим кругами друг подле друга, не в силах заговорить о том, что нас действительно волнует. Будто бы ему так важно моё общество, будто бы мне так желанно его… Огромный блеф. Красавец Килвин! Я слишком цинична, чтобы поверить в такой интерес. Таким парням со мною не ужиться. Я слишком странная, слепая. Я ведьма. И не хочу я целовать его.

— Ну… Галвин почти не говорит о своей работе. Он её обожает, просто одержим этими треклятыми подземельями, Одом, советом. Придурок… — Килвин умолк.

— Он не… — давай же, скажи это. Скажи и сдай себя с головой. — придурок.

— Знаю. Я боюсь за него. Так ты покажешь мне свои стихи?

— П-покажу, — так просто и страшно. Я никому…. Никто и не просил. — С-сейчас?

— Завтра я буду при исполнении, — он хвастливо улыбнулся и подал мне руку. Красный мост обледенел. — Мало ли, о чем ты там пишешь, — Если честно, Ань, я устал.

— Я пишу не о том, что надо или требуется. Я далека от этих митингов и… Прости, — лишнее, лишнее брякнула! — но о том, что могу написать, — докончила я, хотя могла бы и помолчать. — Я тебя обидела? — он не ответил, видимо, головой покачал. — Тебе скучно, да? — вечно так. Зачем было вообще о стихах? Кому нужна эта поэзия? Не нужно ж оно никому! Сколько живу, а никак не запомню.

— Нет, что ты… Я просто задумался о… брате. Он тоже, отца на него нет! Вот был бы отец… Прости, Ань. Мне просто его не хватает ужасно, — голос спустился, не как по лестнице, а кубарём с этажа уверенности в страшный грустный подвал. — не хватает особенно, — ещё ниже, ещё тише — когда, — остановился, — этот, — дрогнул, — тупица! — и выровнялся: — Когда проблемы с Галвином. Он тоже, как эти твои стихи, никогда не делает того, что требуется. Одного Виррина слушает. Тупица! Прости.

— Да ничего.

— А ты красивая, — выдал он с каким-то жутким удивлением.

— Я знаю. Так что будем делать с Галвином?

Первый отсек, в который мы попали, предназначался не «промышленникам», а туристам. Здесь с потолка свисали огромные глянцевые листья гладкоствольных бананов. Под ногами белели маленькие орхидеи. Оранжереи закрывались, и прекрасные круглые прудики, наполненные теплым плеском, плоскими чашками иноземных кувшинок, похожих на крупные тарелки с бортиками, стояли неухоженные.

— Порой мне кажется, что он специально загнал себя в эту задницу. Чтобы хуже просто не было, чтобы жалели все его.

— Килвин, — прошептала я с осуждением. Прошипела. Ничего он не услышал, продолжал:

— Чтобы внимание ему уделили. Чтобы! Вот же чушь. Это ведь тоже любовь, когда тебя жалеют? Его вот всё детство жалели.

— Не говори ерунды. Он нормальный, — хороший, — такой же. — Понапридумывали себе дерьма. Все мы, что бы там ни было, люди, не плохие, не ужасные, не уроды. Ну, почти. Есть, конечно, но не так же! Боже, не так.

Резные листочки низеньких пальм хватали меня за волосы. Я улыбалась им, вытягивая кудряшки. Я первый раз трогала пальму, впервые шагала под бананами. А рядом зрели настоящие ананасы. Маленькие кубышки на толстых стебельках, под стебельками листья. Будто бы гирлянда, и под землёй ещё один сидит.

— Нормальный. Ага. Нормальней некуда.

Килвин шёл всё дальше и дальше, открывал двери стеклянных переходов, мы проходили мимо круглых кактусов, банок с женьшеневыми корнями. Он больше ничего не говорил.

«Останешься у меня?» — спросил он под конец без особой надежды.

Слепая девочка должна была согласиться, а я сказала:

«Нет».

Вот так просто. Вот так бестолково.

«А завтра? Завтра сходишь со мной? Там дело есть одно. Про него. Я один не могу. В четыре, к суду?»

«Схожу».

 

***

 

В четыре «у суда» меня представили девчонке. Она стояла в проходе, бледный свет золотил её белый затылок. Так видел Килвин, с любопытством рассматривал. А где-то там начиналась лестница. Где-то за её спиной подписывали чёртов приказ. Девочка повернулась, девочка улыбнулась, девушка была прекрасна. И Килвин это знал. Её восхитительные ровные локоны, её нежные плечи в персиковых кружевных рукавах, тонкая талия, маленький носик — всё было обязательным, непреложным, вечным, всё ждало и желало Килвина, существовало лишь для него и попросту не могло исчезнуть. Мне сделалось душно и мерзко от этих мыслей, от этой прелести, от Килвина и от девчонки.

— Дана, — меня поймали за руку. — Приятно познакомиться.

— И мне.

Мне тоже было бы приятно, если бы он так на меня смотрел, если бы мужчины видели… Да к черту, Аня! Не завидуй. Она красивая. Ну, да. Кто спорит? Именно таких девочек и принято называть красивыми, принято хотеть. А мне то, что? Я, как бы, это я. Ни капельки не хуже. И повинуясь минутному порыву, я заглянула ей в глаза. О боже. О господи. Это смешно. Она рассматривала мою вишнёвую блестящую помаду не то с ненавистью, не то… Она видела во мне цыганку, соперницу, шлюху. Восхищалась волосами, кольцами, платьем, ладно обтянувшим грудь. Нет, больше не ненавидела. Хотела также. Так же легко навешивать на пальцы десяток колец, о боже, у меня их было всего лишь шесть: по три на левой и на правой.

— Погадаешь мне?

— Чего?

Из темноты появился дядька с тремя бумажками, вручил нам по штуке, бог знает зачем, откланялся и улизнул курить.

— Анкеты? — недоверчиво пробурчал Килвин. — Обработка займёт три дня. Шикарно, — устало и злобно он перевернул пропечатанный строчками лист. — Я заполню. Меня хватит. Три дня.

— Не так и много! — откликнулась девочка.

— Ага. Я думаю, Ань…

— Да, мне пора.

— Э-э… я не то…Я хотел сказать, что думаю…  они не хотят с нами говорить.

— Отлично. Тогда я поговорю с… — Ага, и с кем ты там собралась разговаривать? «Погадаешь?» — девчонка всё ещё глядела на меня. Килвин мялся, то ли хотел войти в коридор, то ли, понятия не имею, чего он там хотел. — До свидания.

— Ань?

Я не гадаю.

 

***

 

Я помню, что говорила сестра Иона, помню, как отчётливо, как хлёстко звучал её низкий бабий голосок: «Гадать — судьбу ломать! — оплеухой по смуглой девичьей щеке, — Забудь это дело, девка, гнилое оно, чёрное. Кто гадает, гаду служит, змею. Слышала о таком? Что, сопли распустила? О судьбе спрашиваешь, а у кого, не знаешь. Аня, Аня, — голос мягчал. — Ты гада ползучего в дом не зови, не кличь беду. Ну, девонька, давай дрянь сюда».

Я помню, как плакала, как прятала мамины карты за спину, как молила: «Не троньте, не троньте!», как извинялась перед боженькой, не чувствуя своей вины. Я видела, видела, как потёртые глянцевитые квадратики чернели в каминном пламени, как курился протравленный смог. И пахло тогда сладко-сладко, безобразно, гадостно.

Мама, мама…

Меня учили не плакать, будто это зазорно, неправильно. Учили-учили, да не выучили. И мама сама… Мама плакала, то тихо, без всхлипов, без криков, только вставала порой и шла к умывальнику; то тонко, надрывно, срываясь в скрипучий крик, когда я не видела, когда она так думала. Но мне говорила молчать, кричала на меня. Ведьмы не плачут. Не плачут, Анка. Не плачут.

Девочки в комнате молчали весь вечер, смотрели дурно, запуганно. Они знали, что меня выругали и знали, кто нас выдал. Этот кто-то сидел с нами рядышком, в той же комнате. Я могла спросить. Мне бы ответили, но вместо этого, вместо этого упала на кровать, и во сне впервые встретилась с мальчиком, с тем самым маминым мальчиком, что должен был возвратить нам старых богов. Она думала, мальчик будет мне братом, будет ей сыном. Но мама умерла, сгорела в лихорадке, и мальчик стал приходить ко мне, чернокудрый, светлоглазый, не похожий на нас с ней.

— Кто такой змей? — спросила я утром у матушки, пробралась тихонечко в кабинет, обняла.

— Враг.

Матушка меня любила, по-настоящему. Она всем была и будет матушка. А злиться на меня ей было некогда. Я не боялась с ней говорить, но доверие… как же я не хотела терять её доверие! Вдруг матушка поймёт, что я связана с врагом? Что я его кровь, его сестрица? Вдруг узнает, к кому взывала, кого видела в ночи?

— Он похож на мальчика? — помню, руки у меня тогда дрожали, коленки, плечи, я вся была, точно ольховая веточка, ленточка на ветру.

— Нет, Аннушка, — она качала головой, и тонкие тускло-рыжие пряди выбивались из-под чёрной косынки, клобука, по-монашески. — Он похож на крылатую змею, а иногда на мужчину с землистыми волосами и тонкой-тонкой чешуёй вместо кожи.

Страшный, видимо, красавец. Мой мальчик совсем не такой, ни чешуи, ни грязно-серых волос, ни змеиной холодной крови, напротив нём было что-то живое, что-то горячее и звериное, что-то могучее, лесное, свирепое и верное. Не гаду я кланялась, не гад мне виденья посылает!

— Точно? — я пряталась в матушкиной ласке. Я верила ей, как верю, и по сей день. Только бы не предать её доброту, только бы не оступиться.

— Точно-точно, — улыбалась монахиня, — Почитай писание.

Я прочитала. Семь вариантов на двух языках. Мальчик не был змеем и братом мне не был, и сыном не будет, и ждать я его не должна.

Только, какое им дело?

Распахнулись тяжёлые двери. Вышел дядька, я проскользнула за ним. Где-то девочки в персиковых блузках, где-то демоны, где-то мальчики, а где-то я. Цыганка, ведьма, дура. Холодный ветер радостно примет меня в свои ревущие объятья. А Килвин пусть тут торчит.

Вместо воздуха в городе вздохи, вместо музыки трубы, гул поездов, переливы туманов фиолетово-рыжей истомой, вихри быстрых и юрких шагов. В этом городе долгая, долгая осень, бесконечная стылость, морозная тишь. Грустный сон, расплескавшийся в парках, шёпот длинной уставшей реки. В этом доме метели, сквозняки и стенанья. В моём мире опять затянулся закат, расправляет неспешно затёкшие плечи, с хрустом инеев белых крылья хочет размять.  Как он говорил, как я говорила?

«— Велька это цыганское имя. Как Станка — лучшая власть, как Вайолка— цветок ночи, фиалка, фиолетовая, как Киззи, — я вздохнула, я отвернулась. Даже теперь, спустя столько лет и километров, мамино имя имеет власть надо мной. — Коричное дерево. У неё глаза были цвета пряности.

Бестолковые мысли. Почему я злилась? Ну почему?

— Киззи, — он выхватил самую суть и звучно швырнул в меня воспоминанием. — красиво. А ты почему Анна?

Хороший вопрос, чернокнижник. Хвалю.

— Мама хотела, чтобы я принадлежала этому миру, отцовскому. Будто бы с таким светским именем мне проще стать одной из нас, из вас. — Странный был расчет, да сработал, кажется, Карильду я теперь принадлежу вся, с потрохами и юбками. — Дома я Анкой была и Аннушкой.

— Аннушка, — и снова самое колкое, самое нежное выцепил, — мне нравится.

Аннушка.

— Только не надо, пожалуйста, меня так называть, — не хочу от тебя это слышать, может, от Килвина? Он добрый и смешной, ему пойдёт, его подпущу, а тебя? Да катись ты, боже мой, ко всем чертям и демонам.

— Ладно».

Ладно.

И всё же я хотела понять, чем закончится… Знаете? Знаете? Руки холодные по позвоночнику скользят, кусают нежную кожу. Ей быть тёплой, живой и бархатной предначертано. Только плевать всем. И мне вместе с ними, наверное. Верить не хочется, хотя верится. Вопреки верится. Зачем-то, для чего-то… и руки по бокам вдоль талии, вдоль линий старого пальто безвольно падают. Не достучалась, не докричалась, одна тьма мне осталась, одна плотная, одна сильная, что покрепче меня будет, попрочней.

Это запретное, не для глаз, не для добрых рук. Мне в одиночестве у стены в сетку старых камней ждать рассвет. Говорят, он будет солнечным, но, похоже, без меня будет. Я так хотела, сделать по-своему, что совсем от людей убежала, а они (люди) такое прощать не научены.

«— Ты, правда, хочешь? — я села на краешек кровати, подобрав одеяло. — Хочешь послушать?

Опять вспомнилось. Руки, холод, мандарины. Встретились и разошлись.

— Ну? Развлеки меня.

Его голос, приправленный простудой. Мои волосы, неостриженные. Холодная комната. Он не топил. Забыл? Поленился? Не встал?

— Улыбаешься! Ха. Значит, не умираешь. Галвин? — без Вельки улыбки выглядят иначе — тепло и легкость, что-то едва ли заметное, но близкое. Я веда, я чувствую. — Галвин, — легонько руку протяну, я помню куда тянуть, и его ладонь в свою поймаю. Хочу чувствовать ближе. — Бог мой! У тебя лоб горячий, как сковорода, а рука ледяная. Не мычи, я всё слышу. Холодно? Тебя морозит?

— Нет. Не знаю. Скоро разогреются, батареи в смысле.

— Почему сам не…

— Читай давай, а то усну.

— Х-хорошо. Ты только… — Что только не смейся, не перебивай? Нет-нет. Я кашлянула. Ну, зачем было вообще об этом? Разве нужны ему… стихи мои?

— Читай, — прохрипел дипломированный ренегат.

Я сгребла пальцами одеяло, сжала, глубоко вдохнула. Что читать? Что я помню? Что-нибудь короткое, что-нибудь нейтральное без мёртвых принцев и волков, красивое… вот такое:

«Прийти туда, где нас не ждут.

Оставить туфли в маленькой прихожей.

Цветные шторы — вроде бы уют.

И блики жёлтых ламп на коже.

 

Прийти туда, где сентябри

Звучат протяжной стылой дробью.

Нам далеко, нам по любви…

Так полюби моё сегодня!»

 

Так полюби меня сегодня. Боже, нет. Я же не так сказала? А если и так, это же стихи — искусство, здесь можно, всё что хочешь, да?

— Спасибо.

— Что? За что? В смысле?

— Ты поделилась со мной.

— Да?

—Да, — Галвин усмехнулся и сжал мои пальцы. — Голос, правда, у тебя дрожал. Ты раньше не…

— Нет, ты не первый! Не надейся.

— Не выступала, я имел в виду, — закончил он усмешкой. Я покачала головой. — А кому ещё? Раз я не первый, то были и другие. Ох, Анна!

— Не смейся, — буркнула я смущенно, радуясь, что не могу видеть его глаза.

— Будто над тобой можно смеяться. Не верю! — он почти не гнусавил и не хрипел. О чудеса поэзии!

— Маме. И Матушке, и сёстрам. И князю.

— Князю? А это интересно. Что за князь?

—А ты не хочешь спать?

— Чёрт. Ты же не видишь, — кивнул, небось, или головой мотнул. — Постоянно забываю. Прости.

— Нет. Не надо помнить. Многие не знают. То есть видят, наверно, но…

— Но ты их ловко проводишь, — его пальцы заметно потеплели.

— Я просто хочу, как все. — Что в это плохого? Так легче жить, когда ты свой, пусть я и притворяюсь.

— Знаю. Знаю. Я тоже теперь хочу быть как они, в смысле, чтобы они меня таким видели. Или не видели. Не знаю.

Боже, сколько боли!

— Галвин! Мне… мне… Я хочу…

Он же не примет мою помощь. Индюк.

— Расскажи про князя, — излишне бодро попросил простуженный индюк.

— Мм? Про князя? — я встрепенулась. Мы оба играем в эту слепую игру, делаем вид, что страшное не про нас. Оба знаем, оба проиграем, проиграли. Но про князя, так про князя. — Этот князь фактически мой отец, — вот так без пафоса. Слепая веда из Солнечного храма княжеская дочь внебрачная, разумеется. — Не удивляйся. А ты и не удивляешься! Моя мама цыганка, очень красивая, полюбилась этому князю… Не хочу об этом. Знаться с нами он особо не хотел, но денег иногда подкидывал, да и маму навещать любил. Ублюдок! Меня не замечал. Однажды в Ведьмину ночь, во время гуляний в честь праздника Урожая, я тогда уже в храме жила, мне довелось прокрасться в князев дом к расфуфыренным господам. Я раздобыла прекрасное платье и маску с птичьим клювом, кружила пляски, беседовала о полях, а потом княжья фаворитка любезно попросила меня выпить с ними чаю, и я читала им стихи. Около получаса читала на память, фаворитка любовно вздыхала, тревожила веер, хлопала ресничками. Я смотрела его глазами и чувствовала, чувствовала — он узнал, не меня, а маму. Мне и маски снимать не пришлось. Высокородный умник, он злился, сожалел, злился больше, но гнать не спешил. Я тоже не спешила, а закончив прибавила: «Спасибо, папочка», раскланялась и удалилась в зал, там пирожные подавили очень вкусные. Я с собой десяток утащила, девчонки меня неделю обожали. А он, ха! Подошёл, само смиренье, поинтересоваться, правда ли я юродивая, ах нет, слепая! Урод. Я соврала. Он покраснел, готовый вот-вот признать свою ошибку. Такие дети, нередко в наших краях имеют право, получить какое-никакое образование, девушкам помогают с замужеством, парней пристраивают на службу. Тем более, встречаясь с мамой, он ещё не был женат, его бы не осудили. А к чёрту! В тот вечер мне хотелось мести. Я готова была… преступить…, но не сделала. Нет, нет.

— Анна? — он снова сжал мою кисть, а потом опустил и легонько, почти не касаясь, провел большим пальцем от серединки ладони до запястья.

— Меня унесло, — надо было раньше умолкнуть. Сократить своё бахвальство до парочки весёлых фраз. — Останавливай меня, ладно?

Галвин не ответил, а одеяло тихонько дернулось, видимо, опять головой покачал.

— Не сегодня, — наконец прозвучало. — Во мне слишком много простуды, я всё равно почти всё забуду, а так может, запомню хоть что-то, — похоже, у него действительно температура. Ещё раз глупенький «ой!». — Слушай, а ты могла бы его сглазить?

— Что? Нет. Не знаю, — мама учила меня многому, но я не хотела этих умений. Особенно страшных, особенно сглазов. — Максимум вилку в нос воткнуть.

— Даже не в глаз?

— Нет.

— Ты меня разочаровываешь, — он смеялся! Галвин смеялся! А значит мой глупый рассказ, не так уж и глуп. —  Значит, всё-таки придётся спать.

— Вот и спи.

— Вот и буду. Последний вопрос: ты тырила сладости и, боже, Анна, куда ты их сложила под корсет?

— Ага, конечно. Тебя только корсет и волнует. Никакой фантазии, Всеведующий! — как это вообще с точке зрения геометрии возможно. — В сумочку. Спи.

Страшное будет потом».

Бесполезное свидание. Несостоявшийся творческий вечер. С работы попросили. Не приходи, Анка, нет денег на твои переводы, нет. Отдохни перед праздниками. Я упала на колени. Пол холодный. Пол немытый. Перед шкафом горы пыли, перед зеркалом чернота.

Их всё равно никто не увидит. Я убрала рукописи в шкаф, затолкла под ящик с чулками, занавесила платьями и дверцу с размаху прикрыла. И всё одно — их никто не прочтёт.

Остаётся одно, но этот день уже ничем не испортить. Сяду в автобус, куплю мандарин, поднимусь, потеряю кошку и скажу:

— Привет.

— Аня?

Глава 7
Как имя твоё…

 

Тут холодно. Ветер трепал провода.

Я здесь, я останусь. Клочками вода

Срывалась с откосов заржавевших труб,

Как имя твоё —  пара вдохов от губ,

Как имя моё  —  неуверенный взгляд.

Всё шорох — случайность, созвучья не в лад,

Нелепо да верно касанья твердят,

Дойдут до предела и вновь повторят.

 

Где звёзды, где розы? Где сладкий испуг?

Нам вечер печальный достался. Упруг

О грязные стёкла слепой перестук.

Здесь каждым мгновеньем откликнется звук.

И звуком растает мгновенье,

Уйдём с твоего позволенья?

 

Здесь серые лужи, там сажа, там медь.

Волнительно видеть и глупо смотреть.

В дыму горизонты — печальная мреть.

Забуду. Забудь. Бесполезно жалеть

Мохнатые тучи, карминовый свет.

Мы так мимолетны — нас будто бы нет.

Нам только б коснуться нечаянным теплом.

И серые лужи за грязным стеклом

Погаснут.

 

Глава 8
Тот, что смеётся

 

«Как ваши дела, Килвин?»

Прекрасно.

«Не сходите ли на Речной вокзал?»

Схожу, конечно! О чём речь?

Дурак! Нужно было отказаться. Хотя бы раз в жизни. Не страшно, они бы пережили,  кого-нибудь другого вместо меня отправили…

В оранжереи господина Марвина Морского дуло только так! Всё орхидеи сморщились. Господин Морской жевал сигару, быстро-быстро перебирая пальцами пакетики с семенами, словом скучал.

— Вам, сударь, кошмары снятся?

— Снятся, наверно, — я призадумался. — Я их не запоминаю.

— Очень жаль, — сигару он, наконец, дожевал и выплюнул, предварительно проверив, достигла ли она нужной кондиции.

— Отчего же?

— Да тут такое дело. Понимаете? — Я заранее покрутил головой, не соврав ни капельки. Морской согласно хмыкнул. — Я их, видите ли, коллекционирую.

— Эм… — ну, мило. Что ещё сказать?

— В кошмарах кроется очень и очень многое. Они могут рассказать о своём человеке куда больше, чем… ну вы понимаете?

— Э…

— Страх, сударь, он почти магия. Я, видите ли…

Магия! Ха. Безумцы. Они все помешались на этой богопротивной магии.

— Не вижу. Господин Морской, предлагаю всё же вернуться к нашим делам. Как звали человека… — Возможно, мой тон оказался излишне жёсток, а возможно, господин Марвин просто немного кретин. Мужчина вздрогнул, густо покраснел и спрятал подбородок в ворот. И между тем Морской был не так уж плох, хоть и похож на залежавшуюся сельдь, хоть и пахло от него не многим лучше. Он рассказал мне всё. Всё-всё, что мог, наврал, конечно, собака. Да и на том спасибо.

Оставив орхидеи спокойно прозябать и печалиться в компании сквозняков, клубники и жеваных сигар, я совершено свободный и даже немного довольный отправился в сторону речного вокзала. Эх, если эти гении не набрехали да не напутали ничего, сегодня прибудет баржа из столицы. Делать мне, разумеется, больше нечего, как на таможне халтурить. Самое обидное, что и не приплатят. Эх, лучше б набрехали…

У кого-то украли кота, у господина Морского воры в лавке да тараканы в башке, у меня документации — кипы и стопочки, а городу нипочём — вон гуляют! И откуда в парках столько беззаботных, безработных?

 

***

 

Речной вокзал, затянутый по самые шпили плотными строительными лесами, угрюмо дремал в ожидании завтрашнего полудня. Отгрузка не начнётся, пока откуда надо не придёт разрешение. В таких делах обычно не тянут, но здесь случай особенный. Из самой столицы прибыли, да ещё и не по графику! Синевато-чёрная вода то набегала, то замирала у края понтона. Я шел вдоль самой кромки, а самой воды. С перемазанных старой краской столбиков вспархивали недовольные чайки, пролетали пару метров и опускались вновь. Громада баржи виднелась издали, я заприметил её ещё из поезда, длиннющая, ржавая, полупустая. Будто не к нам товар привезли, а от нас хотят чего-то. Только что такого в Карильде взять можно? Нам в столицу поставлять нечего. Всё, что есть, по городам и посёлкам расходится. Да и чёрт с ним, какое моё дело? В том-то, честно говоря, и вопрос — зачем я, о светлые слуги, мог здесь понадобится? Кроме чаек бело-чёрных с желтым клювом, мне также встретились три толстые утки, посмотрели на меня искоса, мол, что ходишь, где не попадя, и вернулись к своим делам. Дуло холодом, толи от реки, толи просто по-осеннему. Эти небось, чай пьют, а мне тут…

У баржи крутился престранного вида господин: бородка гладкая, глаза хитрые и чуточку сощуренные, сам худой, не толще Галвина, но жилистый и всё бы ничего, да его одежда… сероватый неброский плащ, ботинки и броня. Первый раз вижу человека в латах, тем более в таких! В пластмассовых. Ни кольчуга, ни панцирь из стали — зеленоватый нагрудник, наколенники…Бутафория? Артист, наверное. А рядом ещё четверо в похожем одеянии, только цвет нагрудников у них посерей.

— Здравья желаю! — Ну и что меня понесло на этой «здравие»? Сказал бы «добрый день»…

— Вольно.

В смысле?

— Вы, я так понимаю, Килвин? — продолжил парень в сероватом нагруднике.

— Да, — очень странно. Более чем странно. — Чем могу служить?

— Он мне нравится, — он затушил сигарету о столбик. — Что скажешь, Якоб?

Названый Якобом медленно повернулся в мою сторону. Его странноватые зелёные латы мерцали, точно речная гладь.

— Добро, — и ответил — отмахнулся. — Моё имя Якоб Вих, парень, —представился незнакомец в зелёном. Голос у него оказался на диво громкий и бойкий. — Мобильная гвардия Брумвальда. — Светлые слуги, он из гвардии! А чин не назвал… — У нас для тебя есть два предложения: первое интересное, а второе если откажешься. Джерго, что про там этого парня, он нам подходит?

— Процентов на шестьдесят семь, — откликнулся черноглазый Джерго, что-то в его облике было не так, толи держался он как-то странно, слишком размеренно и сонно, толи нос, хотя нос как нос, ну волосы чёрные, как у Аньки. Не пойму. Честно говоря, вся эта компания меня немного тревожила, будто… Нет, не знаю. Так пахнет в чужом доме. Такое тихое и навязчивое чувство, как звери чуют… Ерунда!

— Уже не дурно, — признал Якоб Вих. — Работали и в худших условиях. Ну-ка парень, расскажи нам про Карильд, как вы тут живите? Мирно, сыто?

— Пойдёт.

— Э-э. Скучный, какой.

— Не доставай его, Вагни. Парень при исполнении. Это вам в рабочее время лясы точить!

— Ну, командир, не злобствуй. У нас всё время кхм… рабочее. То этих гоняем, то…

— Слушай, заткнись, а? Гоняет он! Это они нас… Зют! Что б их там черти овражные загрызли! — он сплюнул под ноги. И поднял взгляд на меня. — Парень?— Я глупо кивнул. — Всё слышал? Забудь.

— Забыл.

— И славно. Сегодня вечером, в шесть, ровно, кто опоздает, — он окинул взглядом своих подчиненных, — может не возвращаться! Отсюда отправляется маленькая экспедиция. Возможно, именно здесь нам, наконец, повезёт. Если ты готов послужить родине и короне, милости просим. За подробностям к Джерго.

— А я…

— Предупреждаю сразу — будет сложно, — весело откликнулся Джерго, шурша какой-то плотной папкой. Готов поклясться, что минуту назад этой папки у него не было.

— В чём конкретно заключается экспедиция, то есть её цель? Вы что-то ищете?

Надо бы разузнать побольше. Соглашаться я, конечно, не намерен, но думаю, полицмейстеру стоит знать, что тут происходит.

— Как тебе сказать? — странноватый Джерго хитренько улыбнулся. — Мы ищем не что-то, а кого-то. Все места давно определены и нанесены на карты, а вот люди… Было бы очень и очень славно, окажись тут тот, кто нам нужен. В общем, господин Озёрный, я не берусь утверждать, что вы и есть тот самый, вероятность крайне мала, но такой силач может нам пригодится. Стреляете хорошо?

— Более чем, — что-то я всё равно ничего не понял.

— Это хорошо, очень хорошо. К тому же Царь нынче не скупиться. А коли выгорит! Эх, Килвин! Я-то знаю, как попросить.

— Царь? — час от часу не легче. — Скажите, — а что если…? — могу ли я надеяться на вашу помощь и помощь Брумвальда в одном личном вопросе.

Джерго замер.

— Так вы согласны?

— Да, — сказал я быстрее, чем понял.

— Что за вопрос?

— Личный.

— Это ясно, какой именно? Учтите ничего хотя и такое тоже. Вы же знаете, Брумвальд всемогущ.

— Да-да, — выражался бы ты парень ясней! — Дело касается моего брата. Всеведущего Галвина. Совет нашего города беспочвенно обвинил его в ереси. Мой брат ученый, а не чернокнижник, он просто связался не с теми людьми. В начале зимы состоится слушанье, и я, боюсь, — каждое слово давалось мне, что пытка, каленным железом по хребту. Ненавижу. Всегда ненавидел, просить помощи. Но я боюсь, как мальчишка струшусь неизвестности, обречённости. Да я боюсь, — что его исход давно решен.

— Всеведущий! — заулыбался Джерго, будто и не слушал! — Какие у вас интересные титулы. Ха. Ну что ж, я подумаю. До вечера, господин Килвин.

— До встречи.

Я поклонился. Он помахал мне рукой в крепкой серо-зелёной перчатке.

 

***

 

Я слышал об этом друзей, от людей, что был вправе звать таковыми, я читал и практически верил. Этот мир улыбчивая обманка, бесконечно лукавый, сердитый сноб. Таким он видится мне утром, когда над городом только-только рассеивается тяжёлая ночная синь. Когда тяну занавески, раздвигаю тряпки в стороны, когда лишь отчасти живой собираю пятками карандаши и крошки, когда ещё не думаю, когда уже не сплю. Тот странный человек Марвин Морской коллекционирует кошмары! в блокноты их записывает и ленточкой перевязывает. Я слышал об этом от друзей, от людей, что были по ту сторону. Ружьё иль арбалет и будь что будет.  По стране всё чаще стали объявляться ребята из гвардии. Сначала просто приезжали в город толкались там пару дней и пропадали, потом стали набирать местных. Зачем? Вот и узнаем. Вот и выясним.

Под вечер нас собрали в часовне у вокзала. Семь человек, включая столичного: ни одного знакомого, все какие-то сирые и дрожащие.

Баржа причалила. Одинокая и огромная, она казалась совсем не уместной в тихой болотистой заводи. Лодок у них не было, потонули на прошлой неделе. К берегу пробирались в брод по мелководью. Холодная осеняя вода противно чавкала, затекала в ботинки. За мной шёл пацан в бархатных рейтузах, он так дрожал и скулил, что пришлось схватить его под локоть и тащить до земли силой. Река нынче спокойная лениво серебрилась в свете тонкого растущего серпика. Какой-то крупный мужичок гордо вышивал впереди всех, он был единственный, кому хватило ума взять с собой резиновые сапоги. Предупреждать как бы надо. Наконец, чихая и чертыхаясь, мы выбрались из тонкого ила и встали кривой шеренгой у камыша: пацан в рейтузах, столичный латник, пара долговязый арбалетчиков, видимо, из черной стражи, крепыш с сапогами, бородатый лесник, пропахший костром самогонкой и лошадьми так, что походить к нему ближе чем на два метра мало кому хотелось, и я. Столичный прыгал на бережку, толи почву проверял, толи знаки подавал, толи просто размяться решил. Остальные стояли смирно и тихо. Первым подал голос пацан в рейтузах, как он мне после признался, студент горной академии.

— З-зачем мы здесь? Г-господин…

Договорить не смог, расчихался и смолк. Лесник тоже чихнул, оттёр нос рукавом, а после грязно сплюнул. Мне захотелось курить, но можно ли? Хрен это латника знает.

Столичный фыркнул, потер руки, подошёл к пацану, хлопнул в ладоши. Пацан взвыл, подпрыгнул. От его туфель поднимался сероватый дымок.

— Затем, что так угодно короне. Кому ещё мокро?

Никто не признался. Лесник отошел в сторону, расшнуровал тяжелые ботинки, отряхнул, снял носки, выжал и вывернул, надел обратно.

Нас связали, как связываются скалолазы: одной верёвкой завидной толщины. Я оказался вторым, между латником и студентом. Дальше шли арбалетчики, дядька в сапогах и лесник, у лесника кроме всего прочего имелось хорошее ружьё. Поэтому его и поставили замыкающим. Столичный не без сожаления протянул студенту кортик, тот принял, затолкал кинжал за пояс, не поранился бы.

— Там, куда мы идем, будет туман. Не разбредаться. Если что-то слышите, говорите мне, потом стреляйте. Команды выполнять беспрекословно, бежать не пытайтесь. Порвете верёвку — сдохните. Всем ясно?

— Яснее некуда, — сплюнул лесник.

— И славно.

Обещанный туман, был похож на какой-то белёсый кисель, на огромную снежную кучу, в которой  мы завязли с головой. Иди-бреди, а куда? Да бог его знает.

— Зачем мы здесь? — студент дрожал и спотыкался, и от того верёвка дёргалась и тёрла. — Вы же знаете? Скажите ради бога!

Столичный не то хохотнул, не то чихнул — всё выходило у него как-то странно, скособочено.

— Им нужен человек, способный через этот туман пройти и других за собой провести.

Им! Заметьте, им. Чёрт побери, во что я впутался! Он сам ни хрена знает, а нас в болотину ведёт.

— Да-к кто же через эту жуть… Не-е судари, гиблое дело! — послышалось издали. Ботинки и того громче чавкают. Хлюп. Хлюп. Ох, выйти бы…

— Бесовщина, — хмыкнул кто-то невидимый совсем рядом. — Не сложить бы тут косточки.

— Я тебе дам! — возмутился ещё один бесплотный голос. Арбалетчики.

— Гиблое, не гиблое, а человек нужен. Пусть он и не человеком будет.

— А кем?

Сейчас ляпнет что-нибудь про магию, задушу гада! этой вот верёвкой!

Затихли, и хлюпанье померилось. Ждут.

— Змеем! — с небывалой легкостью выдал латник и звонко рассмеялся, вслед. Мне даже полегчало как-то. Видимо, приказ, не положено говорить.

— Так кхм… долго ещё? — ворвался невидимый голос, точно камертон всех  чавкающих ботинок. Хлюп.

Топь не кончалась, а пора бы. Если верить картам, а чего им не верить? эти болота в ширь достигали двух километров и пяти в длину, и это вместе с осушенным полвека назад кукурузным полем. Хреновая почва, но что поделать, коль другой нет? Мы же шли часов пять, не меньше, а воздух вокруг нас не светлел, не темнел, он, будто дрожал, треклятый кисель. Студент дышал тяжело, хрипел, еле плелся, но шёл. На кой таких брать? Да и меня зачем брать? Я ж…  Лесник-то — да, но и он как-то скис. Арбалетчиков я не видел, но слышал лязганье их железок, дядька тот вообще, точно сгинул. Странно всё это, неправильно. Столичный тоже порядком растерял былую прыть. Говорить не хотелось. Брели в тишине. И от этой тишины мне кажется, я стал сходить с ума. Вроде как болото, ну и болото, ну и подумаешь — под ноги смотри, в трясину не падай, но что-то, что-то противное тут было. Туман у наших ног вился плотными нитями, выплетая какие-то дикие силуэты бестелесные и неведомые. Других слов мне не подобрать. Безумие. Сплошное. Непроглядное, как эта жижа, что только видится туманом.  Позади шумело. Мы шли, шли, а наш проводник, вроде как и не замечал всего этого, только бубнил себе под нос и бубнил.

— Подождите, — неуверенно пробормотал студент. — Там д-дёргают.

— Что?

— С-зади, — прошептал он. Столичный не слышал.

— Пацан говорит, сзади что-то не так! — объявил я.

Встали. Послышалось хлюпанье. Громче и ближе. Проклятье! Латник обеспокоенно уставился в туман. Ещё громче. Ещё ближе. Я вынул палаш. Перспектива пускать в ход табельное оружие меня совсем не радовала. Да, я умею им махать, но хватит ли одного моего слабого умения? Вот и… К нам вышли арбалетчики, живые и раздосадованные.

— Сбежали, — развел руками первый арбалетчик. Кусок веревки тащился по грязи за его другом.

— Падла, — добавил второй.

«Может и выберутся», — с каким-то глупым облегчением подумалось мне. Лесник — человек бывалый, и мужик тоже по всей видимости не дурак.

— Смотрите по сторонам! — гаркнул латник. — Чуешь что? Что он там мечется, Килвин?

Я с неохотой повернулся к студенту. Пацан крутился в своих верёвках точно уж, глаза его горели как у пса, если на того посветить в темноте.

— Эй, тихо ты. Тише, парень.

Он не слушал. Мы встали.

— Дай мне, — столичный вернулся, неуверенно кряхтя, прошел по глубокой луже, положил руку парню на лоб. Пацан замер. Глаза погасли. — Что видел, мальчик? — приторно до омерзения прошептал чертов латник.

— Т-там, — одними губами выдохнул мальчик.

Из леса, из самой его темной и душной части волоклась черная громадина, рогатая, что черт из букваря. У её ног бурлила бурая жижа, а из пасти торчали ветки. Не думая ни о чем, я рубанул верёвку, с одной стороны, с другой, выхватил палаш, но не успел ни сбежать, ни напасть. Тварь застонала, камыш ожил, хрустели ветки, ножи кромсали верёвку, столичный молился. Пацана я не видел, я ничего не видел. Только слышал, хруст, стон и крик. Я отступал и шарил руками на ощупь. Я ничего не делал.

— За ним! — послышался голос.

— За мной! — ответил ему второй.

— Помоги..те, — шуршало в тумане.

Я было шагнул к ним, но оступился и рухнул в яму, перекатился два раза, прочесал спиной всю яму и крайне неудачно приземлился на бок, на полусогнутую левую руку. Проклятье. Туман журчал, нависал надо мной. Проклятье.

— Вставай, — скомандовал столичный, протягивая мне сучковатый дрын. — Не время умирать, парень.

— Так точно.

Я перевернулся на спину, прижал к груди больную руку, схватился и встал. На тропу мы вернулись вдвоем. Студента утащила тварь, арбалетчики умчались его спасать.

— Что-нибудь чувствуешь, Килвин? — с надеждой обратился латник.

— Что подохну скоро.

— Если ты подохнешь, корона не заплатит. Смотри, парень во все глаза, нам надо выйти!

— Я? — я «смотри»? Ну, конечно! — А остальные? Где они, чтоб тебя!

— В болоте, мальчик, — его голос надорвался. — Это расплата! Вот она расплата.

— Надо найти их. Я…

Я не знал что сказать, как убедить его. Бесполезно. Как кидать камешки с обрыва — в пу-с-с-с-то-ту.

— Туда, — мертвецки тихо объявил латник. И мы пошли «туда» через камыш по следам твари, по свежим следам арбалетчиков.

Что-то поднималась такое же мерзкое и необъяснимое, как и тогда. Из болотины с сиплым хрипом вырвались белёсые существа тонкие, прозрачные словно дым и вонючие, что выгребная яма. Латник шел впереди, прокладывая нам путь. Твари расплывались превращались в глухое ничто от его странных пассов руками от длинных рычащих слов. Я пару раз рубанул палашом, но без толку — сталь прошла через них, словно её и не было.

— Что… кто они?

— Духи, парень. Ты вообще хоть что-то чувствуешь?

— Да что, чёрт побери, должен чувствовать? Что мне страшно? Что у меня рука болит и задница? Что тут холодно и воняет?

— Нет, — устало выплюнул латник. Мы подошли к леску. — Они там и, кажется, ещё живы. Иди по моим следам, и когда скажу бежать — беги, как никогда не бегал. Понял?

— Так точно.

— Пустышка, — прошептал он не слышно, но я услышал.

Огромной твари больше не было, её места заняли трое скрюченных бесконечно грязных уродца. Ошмётки бурной грязи устилали мох. Арбалетчики, перепачканные дочерна, колотили противников каким-то толстыми палками, болты у обоих кончились. Еле живой от страха и кинулся к ним на выручку, первый удар палаша пришелся верно, но со вторым меня дикой силой отбросило в ельник. Я попытался встать. Я оступился, запутался в ветках, так крепко, что не дернуться. Я рубанул, нижний подлесок, бестолково боднул головой ствол.

— Кидай! — крикнул второй арбалетчик. Ему нужен мой палаш.

Больной рукой я потянулся распутывать треклятые ветки.

— Кидай! — взмолился первый.

Я уронил меч и пнул его что есть силы. Успеют — подберут. Столичный продолжал что-то бормотать. Воздух теплел. Боковым зрением я заметил, что мой постыдно брошенный палаш летит.  Кое-как я выпутался из плаща, оставив его ёлкам, и, наплевав на колючки, побрел прямо напролом.

— Горят! — хохотнул арбалетчик!

— Так им! Так им! — поддакнул второй.

Раздался страшный хруст. Где-то совсем близко рухнуло дерево, да так, что недобитые твари с арбалетчиками остались с одной стороны, а мы со столичным с другой.

— Беги, — просто с каким-то горьким отчаянием попросил латник, кося взгляд в сторону разлапистого дерева. Как  могу бежать? — Беги, дурак! А ну, пошёл! — взревел столичный, его пальцы полыхали неведомыми зелеными огоньками, в воздухе крутился толстый круглый смерч. — Туда! — указал он в сторону смерча.

«Боже, мужик, ты чего…» — подумал я, но не решился. Мне сделалось совсем худо, будто перемололи всего меня заживо и выплюнули, но не до конца.

— Туда? — выдавил я хрипло и сам подивился слабости голоса.

Столичный едва различимо кивнул, всё его внимание было сосредоточено на смерче, возросшим до двух метров в обхвате.

— Я потерял две сотни человек. Хоть ты живи.

Сияние бледнело. Я дернул рукой, выбираясь из ельника. Смерч подобрался ко мне. «Холодный», — подумалось вовсе не к месту. Я сделал последний рывок, прикрывая лицо здоровой рукой, ввалился в сияющий ураган. Латник за моей спиной что-то выкрикнул, что-то безумное, не человеческое.

 

***

 

Выкинуло меня где-то у мостика, неподалёку от Речного вокзала. Смерч просто погас, а город появился. Я думал, подхну, расплющит меня, ослепит, сожжет и пара сотен прочих милостей, но нет. Вроде жив.

К чему был весь этот поход? Что стало с остальными? И с тему двумя сотнями, о которых успел обмолвиться латник? Почему они приехали к нам? Почему набрали этих странных людей? Я сорвал с шеи никудышный испачканный шарф, кое-как связал концы, подвесил на него раненую руку. Около моста стоял фонарь, на фонаре висели скромные часики. Половина десятого. Всего лишь. Я чертыхнулся, не бывает так, ну бывает! и побрёл искать последний трамвай. Одно мне на сегодня ясно: тот человек из Брумвальда был колдун, и мы с ним вляпались во что-то дурное.

***

 

У подъезда кто-то стоял, кто-то маленький и замёрзший. По чёрным лужам порхали блики-мотыльки, оранжевые и красные, голубые. Сияли зефирные фонари.

— Даня? — бросил я наугад и с размаха наступил в лужу. В сыром ботинке радушно булькнуло. Неведомый кто-то послушно кивнул, поёрзал и бросился мне на встречу. Зефирные фонари согласились.— Давно ждёшь?

— Нет, нет. Я только с половины пятого. Я только отдать. Я… вот! — она протянула мне папку. Пальцы совсем красные. Протянула и отпрянула. — Ух… Что стряслось? От тебя… от тебя…

— Болотом — знаю. Всю ночь по лесам гоняли.

— Всю ночь? — она испугано переплела пальцы. Так не согреешься, нет, не согреешься! — Тебя три дня как не было…

Три. Дня…

— Вот чёрт. Может, зайдёшь?

 

 

Глава 9
Хрустальный мир

 

Я просто вышагну,

из платья выберусь,

из тени сумрачной,

потрогать свет.

 

Оставлю платьишко

в шкафу на вешалке,

за дверью тоненькой

пускай висит.

 

Под звон будильника

босыми ступнями

по скрипам-шорохам

да в новый день,

 

Едва распустится

бутоном розовым

в дыму и зареве

печальных дум,

 

едва откроется

в дождливой лёгкости,

едва откликнется —

и в такт дышу.

 

А ночью сумрачной,

затёртой в памяти,

тревожно мнущейся

в тени теней

 

мне снились демоны,

звали и скалились,

смеялись ласково

в дурмане сна.

 

Они привычные,

давно знакомые,

мои знакомые.

Треклятый сон.

 

Мы с ними боремся,

мы с плачем ссоримся,

на вострых краешках

держа баланс.

 

Так просто вышагну,

из страхов вышагну,

из плача с хохотом

в хрустальный мир!

 

Глава 10
По любви

 

Когда-то Карильд звался городом трех рек. А в белое море впадала чёрная река.

Впадает. Так и написано, золотистым оттиском на этикетке. Это какая-то безнадежная эстетика, рвение к общей томности, о, непременно! непременно красивой, боли. Хотя, что может быть красивого в боли? Она дурна сама по себе. Вместо зарплаты мне дали бутылку какого-то дешёвого винца и выдворили прочь, на сей раз окончательно.

Что ж, замечательно. Просто замечательно!

Из стороны в стороны, будто ветку, будто ветром, треплет. Нет сил, нет времени. Господин звонил, меня уволили. Вот иду наугад. В никуда. Будто бы ветер холодный, простуженный наставляет меня, напевает мне о небе, о богах, о созвездиях — непреступно далёких, огненных. О вечности поёт, о реке.

«Город трех рек» — карильдские винодельни, где привозное сырьё бодяжится бог знает чем. Трех рек и сотни каналов.

Ближе к западу разливается Чистенка, полноводная, судоходная. В прошлом веке, когда железных дорог ещё не построили, Чистенка служила единственной ниточкой в большой западный край. Оттуда к нам приезжали столичные вести, волшебные вещи и смелые люди. Люди приходили править. Люди приплывали на огромных судах, вынимали мечи из ножен, объявляли себя наместниками великого Брумвальдского царя. И склонялся народ, как сейчас, принимал наместников, принимал волю царёву до поры до времени, покуда не явилась морем тревожная весть — болен хитрый владыка, внук его армию собирает. И поднялись в Карильде люди, захотели вернуть себе край, захотели своей воле следовать, да не перед кем не отчитываться. Стала река Чистенка красной от крови гостей с запада, от крови людей с берега. По словам матушки, светлый бог разгневался на детей своих, обратил течение вспять. Поросло старое русло камышом да рогозом красным, не стало больше речных путей. На самом деле божья воля тут не причем. Реку повернули люди, и сегодня на месте старой Чистенки болотиться её рукав, Кровянка. Новая Чистенка огибает город в двух километрах от окраины, спасая дома от наводнений, дороги от затоплений, бюджет от незапланированных ремонтов и катастроф. Выше по течению прорублен малый Бурный рукав, там стоит гидроэлектростанция.

Я спускалась медленно, пересчитывала пальцами бороздки речного гранита. Шершавый и вечный, он радостно ластился к моим рукам. Я обещала ему возвращаться, даже если страшно, если грустно и некогда. Я выбиралась из сонного города, шла по мосту, слушала, как быстры и бесцеремонны машины; как несутся, звеня и смеясь, красные трамваи; как люди бегут, задевая прохожих локтями, — проходите быстрее, что встали? девушка! Я спускалась к другой реке, к той, что полна морем. К широкой, солёной, могучей. К реке, облюбованной стаями чаек, к реке, заправленной в крепкий гранит, окольцованной мостами, обставленной домами, к моей подруге, к моей реке. Знало бы небо, сколь многое я рассказала, я завещала этой прекрасной, бегущей черноте! Мои мечты, мои слёзы… Я хотела бы жить у её бесконечного берега, я хотела бы вместе с ней бежать к морю. До моря далеко. Далеко. Два часа. До холодного белого моря.

«Молчи, молчи. Молчи!» — он будто бы кричал, не поднимая головы. Светлые волосы свисали растрепанной паутинкой. Кошка устало отворачивалась, опускала морду, закрывала хвостом. К чёрту. Он дышал хрипло, тяжело, спотыкался на вдохах, забывал выдыхать. Гудел холодильник, шуршало за окнами, по коридору далеким грохотом стелились шаги. Молчи, молчи. Молчи!

— Прости, — он шевельнулся. Шоркнула ткань, скатилась по креслу, на пол упала. Кажется, кофта. — Я.. не умею. Я постоянно лажаю. Говорить, — он протянул последнее уже без страха, обижено на мир, который заслужил, заслужил, на себя. — Вам так легко. Мне, — «социопат хренов» — бурчали мысли. Галвин молчал.

А мне? Я не знаю, как облечь эту боль в слова, как облегчить, направить, помочь. Я пыталась, сегодня, тогда.

Подойти и обнять — ты прощен. Ты прощен.

Чтобы по-другому, чтобы ярко, чтобы, где серо и стыло, светло. Чужая ванная, непривычно квадратная, слишком много случайных углов, с ними за раз не перезнакомится. Чужие туфли, высокие ботинки стоят на полочке в прихожей. Они нездешние, а полочка как у меня, то же дерево, те же болты-саморезы. Холод от плитки иголками поднимается по голым ногам. Куда делись шлёпанцы? Куда носки повесила? Только толстое полотенце, а больше ничего не нащупывается. Ну почему ж?! Тут так неуютно, стыло, будто вся осенняя слякоть, какая только была, протекла сквозь стены, пробралась, а потом незамеченная расплескалась, разлилась, растянулась плотной плёнкой вдоль половиц. И грустный простуженный Галвин застыл в этой стылости, точно лесовик, провалившийся в своё же болото. Вроде сам развёл, сам, а легче от того? Нисколечко. Только мы с Велькой этому болоту не принадлежим, и потому откровенно ему не нравимся: чайником гремим, тарелки переставляем, о тумбочки спотыкаемся, не те полотенца хватаем. Мы его и выгоним.

— Зимой? — вырвалось бестолково.

Я ждала его упрёка, он обязательно должен был спросить, швырнуть в меня чем-нибудь едким, мол, ты, что сюда книжки перебирать пришла? Ага, и чай с каким-то дохлым лимоном заваривать, и имбирь этот корявый, острый на тёрке драть, чтобы с мёдом из тёплой летней липы перемешать. Других же занятий, важных, у меня нет. Так и сидели друг напротив друга, обхватив горячие чашки пальцами, чтобы не сбежали, чтобы мир не сбежал от нас, а он может. Он такой мир этот.

— Мне страшно, Ань.

И руки опускаются на плечи. Мои. Его. Так легче, непременно легче.

— Мне тоже.

— И что ты мне предлагаешь? Точнее, что вы с братцем мне предлагаете? Бежать?

Он злился, метался там внутри своих прекрасных ярких глаз вепрем подстреленным, нет… уже не вепрем, вепрь умер по крайней мере для меня, олененком бросался на стулья и рычал. Стулья держались. А Галвин не очень. Слишком узка эта комнатёнка для раненных оленей. Если я сейчас брошусь к нему, наощупь, оставив Вельку и здравый смысл, я не дойду, упаду ведь, наткнусь на стул! Поэтому и стою в своем уголке, точно фарфоровая балерина в серванте. Сервант прыгает, стучит дверцами — льётся злость тугими волнами.

— Иногда, можно и уехать. Я вот уехала.

— И куда ты уехала? В нашу маленькую обитель зла и разврата? Не ври Анна. Хотя бы себе не ври. И мне, — добавил он чуть погодя.

— Галвин!

— Что больно?!

— Да. Больно, — мне не хотелось прятаться. Надо сказать прямо, скажу. Отрывисто? Жалко? Кусая губы? Да-да-да. Но скажу.

Дома было не убрано, пахло чаем, пылью и мандаринами. Я упала на кровать. Не плохой день, просто длинный. «Бестолковый», — шептало изнутри, обнимало, растворяло, убивало.

«В пустоту». Кусочек меня в огромную чахлую бездну.

«Полезный», — проговорила я  тишине. Подлезла пятками в плед, ухватив уголок — аккуратную малость. Поговори со мной, Велька, а лучше помолчим. Кошка запрыгнула на одеяло, потопталась и ушла.

Я искала небо. Небо не отзывалось. В синеватых разливах ревущего ветра, в шепоте голосов приглушенных мутными стеклами, в шелесте хрустких страниц бестолково одолженной книги не было ни капли осеннего неба. У розетки бурчал ополовиненный чайник, в ногах тягучей болью скопилась усталость, скомкался плед. Ресницы слиплись, тушь растёрлась, помада съелась, я не спешила смывать. Чайник тревожно вытягивал последние нотки, все сильней, шумней и громче, скоро-скоро закипит. В этот теплый, болезненно зыбкий час жилось мне не грустно, не темно, не тревожно. Ох, чайник! На столе в окружении безжизненной, бесчувственной, разнокалиберной орды маленьких рассыпчатых крошек от длинного, ещё за завтраком съеденного батона, от просыпавшейся коричневато-сладкой корицы, от сахара и совсем древней субботней муки, громоздилась чумазая кастрюля. Помыть бы её.

Все мы мучаемся с этой чертовой ненужностью, бесполезностью, бестолковостью. Кому ты нужна, Анечка? Да, никому. А вот хер вам! Себе я нужна. Себе в первую очередь. Сволочи!

Вот что ему миру этому надо от нас? Чтобы красивыми, миленькими? Чтобы смеялись в такт. Чтобы…Чтобы.  И девственности после двадцати стыдиться надо. Не была с мужчиной — неполноценная. Была? Ну шлюха, что сказать. Ведьма слепая. Деревенщина, цыганка! Господи, ну черта всё это?!

У меня не было матери или другой взрослой женщины, способной объяснить, как это. Да и мало у кого такая была.

Какие-то гады в дверь трезвонили. Водопроводчики. Больше не кому.

Кошка, люди, тапки, водопроводчики.

— Здравствуй, — за дверью топтался Галвин. Нельзя заглядывать ему в голову. Стоял при параде в этой своей чернокнижнической мантии, с тросточкой. — Мы тогда, — мямлил он через дверь, — плохо, — кошка в щель просочилась, ластилась, — расстались. Можно? Поговорим.

— Да. Заходи.

Благо не водопроводчики.

Зайду первой и сяду обратно на краешек кровати, а лучше упаду.

— Ань, я повел себя… — Галвин протиснулся в комнату, комод задел тростью своей дурацкой, ойкнул неуклюже, прислонился к стене. — Я не знаю, что люди говорят в таких случаях, — будто с людьми такого не случается, будто не грубят, не злятся, будто страх им, людям, не ведом. Будто ты, мой милый, не они. — Прости, — каждое слово, что камень, шершавое, злое. Каждое, но не последнее: — Аня?

— Ты дверь закрыл?

Ну, не так. И не то. Он смотрит напуганный. Не понимает. Сама не понимаю и встать не могу.

— Закрыл. На ключ. П-проверить?

А потом уйти.

— Нет, — черт. Что я делаю? — Стой! — тише, — Галвин.

— Я здесь. Ты из-за меня? Господи.

— Нет, — а если да… — Меня с работы выгнали. — Сука. Я всхлипнула и задохнулась на мгновение. Горячо внутри и пусто, в горле жжёт от слёз, злых, глупых непролитых. — Почему я такая бестолковая? — Почему не могу ничего? Ошибаюсь почему? И домой вернуться почему сил не хватает? Почему туда, где тепло и надёжно, туда, где матушка больше не хочется. Почему сижу в этом чёртовом чуланчике с подержанным чайником на пару и уйти не могу? — Галвин?

— Неправда, — он сделал шаг и застыл в нерешимости. — Ты сильная.

— Я сильная?! — то ли крик, то ли всхлип, — Ха! Сильные люди не швыряются мандаринами, даже когда им плохо.

— Ага, они швыряют, когда им хорошо, — почти пошутил.

Помню, только руку занесла.

— Спонтанная агрессия, чего-то там… — Вот не помню, попала ли я тогда. — Не помню. — Помню, только руку занесла. Он увернулся бы. — Сам же мне читал Робилевского… Галвин!

— Дурак этот Робилевский. Небось, тоже в детстве рожи бил. — Не знал он, что со мной делать. Себя винил. Боялся подойти. — На хрен его,— чернокнижник закашлялся, повернулся. — Хочешь… — Половицы под ним тоненько скрипнули. — Давай чаю выпьем? Я… — скрипнули. — Я с твоей малиной…

— Которая смородина?

— Да, с ней самой. Я заварю.

Он долго стоял перед шкафом с пакетиком листьев в руке, высматривал чистые кружки: ближние надколоты, дальние в пыли. Стыдно признаться, я пользуюсь только одной, а иногда стаканом с красным ободком. Шкаф, как и прочая бестолково старинная утварь, достался мне в наследство от прежних жильцов. Счесанные лысые щетки, вилки без зубчиков, чахлый алоэ с биркой городских оранжерей. Прошёл год, мир вещей живет своей прежней пылящей жизнью, и я существую отдельно от него не в силах назвать эту комнатку домом. Где он  вообще отыскал мой адрес? У Килвина взял? У господина?

— Ань, я пролил, есть тряпка? Нашел, — что-то шуршало, бряцало, падало. —  Вот, — чашка встала рядом со мной. Он примостил её на какой-то атлас широкий-широкий. Не моя. Гладкий бидончик. Горячий, без выпуклостей на боках, с узкой ручкой. — Осторожно.

Всегда хотела собрать коллекцию чашек, чтобы все разные: фарфоровые, глиняные; чтобы наощупь другие: теплые шершавые, гладкие, круглые, изящные — всякие.

— Г-горячий.

Он присел на постель, опустил атлас на пол, в матрасе застонали пружины.

Не плачь, все гораздо проще. По крайней мере, не такое злое — равнодушное холодное, непреклонное, что сталь, что угол стола, в который ты нечаянно врезалась, но угол безвинен. Он просто есть. Он, чёрт побери, здесь стоит. Я не плакала, меня давно отучили плакать на людях. «Ты ведьма, Анка. Колдуньи не кажу слёз». Но как всё бессмысленно, как безнадежно.

— Иди ко мне.

Иду.

— А мы вместе, да?

Как там за окнами? Всё синее, да?

Галвин не смотрел в окна, но руки его, мои сплетённые пальцы купались в сиреневатом свечении ранних сумерек. В его объятиях очень тепло.

— Я бы хотел. Но боюсь. Я люблю.

— Я тоже. Тоже.

 

***

 

Я незаметно пристроилась за человеком в зелёном пальто. Ему навстречу спускались люди: толстая женщина в толстых очках, мальчик с бутылкой без крышки и донышка, улыбчивый дядька с громоздким портфельчиком едва-едва застёгнутым на два крепких замка — судари и сударыни, дети и господа. Вход в нижний город здесь охранялся плохо, лучше, чем на Литейном, Ленивом и Мокром, там вместо «охранников» возвышались ворота и стены из крепкого кирпича, там входы попросту заложили.      Нижний город пугал людей, а люди богатые бояться не хотят. Склепы, черти, лабиринты! Этим женщинам, дядькам и мальчикам на все начхать. Нижний город — короткая перебежка: сел в старенький вагончик, четверть часа и ты пересёк целый город, мосты, дороги — всё ничем, они остались на верху, а тут — другой мир, другие улицы и расстояния. Нижний город — огромный базар, бесконечная темная свалка — дешёвые ткани, шоколад, краденная, три раза перепроданная бижутерия, элитные цветы, фрукты с южных островов, шубы и платки деревенских мастеровых, оружие старое преимущественно. Да боже мой, здесь можно было отыскать всё! Прекрасное пустое свидетельство о рождении, так славно подписанное, отштампованное. Впрочем, к черту, я не стала его покупать. Сирота, цыганенок; почти без пострига монахиня — кем была, тем и останусь. Человек в зелёном пальто устало перешагнул на ровную плитку, толкнул кого-то и исчез, оставляя меня в темноте.

Лестница медленно скрипела, выбираясь к дневному свету, к уличному ветру. Я могла бы пойти домой, но свернула раньше.

 

***

 

— Закрыли? Я была там вчера…

— Килвин тоже был. С нарядом. Все входы кроме нашего замуровали. От Нижнего города остались одни лаборатории. Борьба с терроризмом по официальной версии, а так я не знаю. Наш бравый полицейский, — он сухо и безрадостно хмыкнул, — тоже. Им мало что говорят, особенно правду.

— Галвин…

Это не странно, это уже просто страшно.

— Будешь кофе?

— Буду. — Он сварит нам кофе. — Килвин мне как-то хвастался… на работе предлагал, но то же не совсем кофе, да?

— Надеюсь, ты  не пробовала, — он улыбался, лохматый после сна, домашний и тёплый, в широкой флисовой кофте. Чернокнижник в пижамных штанах. — Ты бывала у него? — он спросил, и голос дрогнул, и прозвучало: «ты была с ним?».

— Нет. С тобой. Только.

Кофе пах терпко и здорово, по-настоящему здорово. А от Галвина пахло мылом и уличным воздухом, а ещё у него был длинный нос с изломом, я проводила пальцем по гладкой коже, вниз, чуть вверх и щелкала по кончику. Он ругался, а потом хохотал, гонялся за мной по комнате. Когда он забывал бриться, на подбородке вырастала мягкая русая щетина. Он улыбался. Искал мои губы, вот так же на ощупь.

Мы рядом. Настоящие, живые, неправильные и мне наконец-таки стало плевать.

— Попробуй. Можно добавить потом.

— Варенье из мяты? — я облизала ложку. — Сладенько.

— Ну, технически это перетёртые с сахаром листья.

— Свежие? Откуда у тебя мята в конце осени?

— Ха! От аптекарей. Мы с ними дружим, чернокнижники в смысле. Там один дедок есть, профессор он мне кофе и всякие пряности подешевле отдает.

 

***

 

По любви, по любви и только. Остальное — пустая блажь. Я писала целый день, устроившись за его столом. Больше никаких переводов в конторке. Никаких господ! Стихи выходили странные. Никто не станет читать такие стихи. Их и так никто не читает. Мне было страшно за них. Мне было странно. Я обещала, больше никогда и ни за что не иметь с ними дела. Стать нормальной. Я повторяла и повторяла эти дурацкие обещания, и вновь и вновь оказывалась в запертом Нижнем городе перед прилавком с документами, среди грязных и неприкаянных. Среди мальчиков, дядек с чемоданами. Вспоминала, ругалась и снова возвращалась к строкам. Я не хочу их потерять, я не могу отказаться, откреститься, отойди и сказать: не знаю, не моё. Как Галвин, не может расстаться свои лаборатории. Будто что-то постыдное делаем, грязное. «По любви», — выводила, прижимала листы к груди. По любви. Вставала. Ходила. Возвращалась.

А потом поднялась и ушла готовить суп. В первый раз лет за десять. Тёрла морковь и слушала, как расходятся созвучьями слова. По любви. Я так решила. Я врала себе. Я люблю стихи. Я люблю.

А потом начался дождь, и он вернулся домой в промокшей мантии, точно большая несчастная птица. Долго стоял в прихожей, смотрел, как стекает вода, расчесывал волосы. Мне всегда нравилось, как он их укладывает, длинные русые лёгкие — колоски пшеницы.

«Я так устал. Боже. Я больше не могу так», — он говорил и верил, что никто не слышит, прятался за шторой в большой комнате, открывал форточки, запускал сквозняки. В комнате было тихо и пахло, пролитым на прошлой недели, фиалковым маслом. Пах ковёр. Пахли свечи, оплывшие, уставшие, застрявшие в старинном канделябре. Я пыталась их сковырнуть, заменить новыми, но натёкший воск намертво прилепил длинный подсвечник к полу. Нужно ножом, но мне жаль царапать старинный паркет.

«Я больше…», — слышался голос. Вся моя нежность, всё мои робкие касанья не могли отвести этот ужас, пришедший в заброшенный дом. Дом оживал и Галвин. Галвин… Я больше не могла стоять в проходе.

— Давай уйдём отсюда? — он обернулся, я не видела, но слышала, как съехала гардина: шуршала ткань, и маленькие крючки скользили по карнизу. — Уедим? — я шла наощупь, я напрочь позабыла, куда и как идти. — Как можно дальше, — вот ковёр, вот что-то острое под ноги. Вот шаги навстречу. Вот журнальный столик. Не обойти. — в Брумвальд, там Академия, и ко двору и… — гражданская война. — в Еловый остров или к горцам, — в селенья к древним-древним горцам, которых вроде как и нет. — или ещё куда-нибудь. Главин? Ты очень умный, ты будешь нужен там. Ты…

— Аннушка. Аннушка. Аннушка.

— Ты нужен мне, — боже мой Лучезарный, я тоже боюсь. — Давай?

— После Самайна. Второго, — он тяжело вздохнул и обхватил меня за плечи, прижал к себе. Вот волосы его, выбившиеся из хвоста пряди, вот плечи, вот лопатки торчат. И пахнет от него теплом и, — за неделю до слушанья, — они уже сказали. Объявили. Сволочи! — Нам с тобой, нас с тобой, меня… Ань, ты пойдёшь со мной?

— Да.

— Мне нужно будет сходить на бал к барону Кулькину. Потом Килвин ещё… А потом уйдём. Я придумаю куда. Ань?

 

 

Глава 11
Давай молчать сегодня?

 

Давай молчать об этом?

Давай в последний раз?

Здесь мало, мало света.

Обломки старых фраз.

 

Давай кричать неспешно.

Давай гулять в ночи.

Мне весело, мне нежно.

Ты для меня молчи.

 

Все эти вереницы

И хохот, и жара…

Как хочется забыться,

Закрыться до утра.

 

Не слышать и не слушать

Весь шорох между строк.

Простуженные души.

Прогулянный урок.

 

Давай молчать сегодня?

Пусть ночь течёт сквозь нас.

Пусть ток по венам бродит.

Я пьяная от фраз.

 

Глава 12
Безликие боги

 

Весна вернётся, дождь побежит по дорогам,

И солнца тепло согреет твоё сердце.

Так должно быть, ведь огонь внутри нас тлеет,

Вечный огонь, и зовется он надежда….

Аджей Сапковский «Балла Лютика» («Wieczny Ogień»)

 

В углу над торшером, в левом, где в приличных домах обитают лики Солнечного, бормотало радио. На столе поблескивала пустая тарелка с овсяным печеньем.

— Должен вам признаться, ребята, живете вы, — Килвин потянулся к последнему черному не от шоколада — от копоти, — хорошо, — съел.

— В каждое семье должен быть кто-нибудь, кто будет доедать оставшиеся конфеты, — кажется, так говорила третья папина женушка.

— У меня это Велька, — Аня с легкостью вступила в игру.

— А у меня Килвин.

— Что? Ну, знаете, — он почти обиделся, надулся, но прежде дожевал печенье. — Пошли вы! Оба!

— Это…

— Знаю, твоя квартира. Сам пойду. В душ. Галвин, мне в гостевой или?

— Да, — я, не глядя, кивнул. — Она тебя чем-то не устраивает?

— Нет. Вы вместе… спите. Понял.

— Полотенце красное возьми! — докинул вдогонку. Впрочем, он сам разберётся. В квартире всё ещё воняло дымом. Что форточки, что вытяжка справлялись плоховато.— Я не мой брат, — обронил я растерянно, когда тот промелькнул в дверях. Я, кажется, это уже говорил. На Килвине были домашние брюки и полотенце, перекинутое через плечо. Он пробурчал что-то про нашу ванную и вновь потерялся. Мне не было стыдно, скорее неловко. Я не он, не сильный, не статный, не Килвин.

— Я знаю, — повторила она теми же словами. «Знаю». Руки пахли печеньем и кремом и дикой душистой травой. Где-то включился душ, забарабанили теплые струи, закапал недокрученный кран. — Я тебя люблю.

Так просто.

Но Аннушка ушла спать и гостиная опустела. Снова жёлтым оказался свет, снова холодом запахло из окон. Большой дом, столько комнат и людей, только ночью открывает своё жуткое злое лицо.

— Свет так и не выключаешь?

— Что? Твою мать, Килвин, — он появился так неожиданно. Что ты от меня хочешь? Шёл бы спать. — Выключаю.

Сел рядом и спросил:

— Чё ты всё время злишься?

— Злюсь?

Разве я злюсь? Так тихо было.

— Сейчас меньше. Но, Галвин. Я понять не могу, почему ты меня… Ты меня  презираешь? — он отвернулся к окну. Закрою, а то простудиться. — Потому что я глупый? Не такой как твой великолепный Виррин Од и бароны?

— Что? О господи! — в меня будто камнем бросили. Презираю, злюсь? А он смотрит несчастный. — С чего ты это вообще взял?

— Ну, вот опять.

— Что опять? — мой тон? Ну, не ребёнок же он, чтоб всё его задевало, взрослый мужик, погоны носит, девок водит, курит как паровоз.

— Ты даже не замечаешь. Бросаешь свои шуточки наотмашь, будто я тебе враг.

— Нет, — я мотнул головой. — Нет. Нет.

Я не думаю, не призираю, не высмеиваю. Нет. Надо сказать. А за окном такая жёлтая, совершенно круглая луна.

— Хорошо. Ты такой. Я знаю. Но чёрт. С Анькой ты ласков. Я вижу.

— Не надо.

— А? — он приподнялся удивленно. Съехало полотенце.

— Я нормальный. Не смотри на меня как на… на чернокнижника. Просто не смотри. — Не называй, как ты любишь. Не бросай мне горстями победы в лицо. И не смейся когда больно. Я-то стерплю, как всегда терпел. Только…

Вон, на луну набегают шершавые тени. Холодом веет из не зашпаклёванных рам.

— Я больше так не буду, — пролепетал он, точно ребёнок. Кошка прыгнула на диван. — Обещаю.

Какой в этом толк? Мы всё равно нормально поговорить не можем. Ты думаешь, что я никчёмный, фанатик и псих, что я жалок и не умею жить. А я действительно не умею, но с поправкой — в твоем мире, в таком веселом, многолюдном и душном, но я учусь. Да, долго. Да, бестолково. Но знаешь, становится легче. Я понял. Я, наконец-таки понял! Я не урод. Не ущербный. Я просто боюсь людей.

— Знаешь, — он замолчал и посмотрел на кошку, грубые пальцы нежно почесывали полосатый лоб, а Велька, предательница! ластилась к нему и мурчала. — Я рад за тебя. Я думал. Я боялся. Но у тебя, у тебя всё хорошо. Сидишь вон довольный! Даже лохмы твои… Я ж люблю тебя!

— Ага, хорошо! Ха, — да и я тебя. — Если о зиме не задумываться, о десятых там числах…

— Десятого? — встревожился, как в первый раз!

— Оставь. Мы уезжаем. После Самайна, — как Од. Но этого я не добавил. Ничего брата злить, и так нервный. Встревоженный.

— Ясно.

— Думал, ты обрадуешься. Сам же…

— Да! И правильно. Уезжайте. Я тебе бумаги достану. — Где ж он их достанет? Боже, Килвин. Килвин. — Просто, знаешь…

— Не знаю.

— Эм… Мне сказать тебе нужно. На Самайн скажу, и тебе и Аньке, чтоб честно было. Да, — кивнул он сам себе. — А давай вместе праздновать? У меня. Давай? Давно ведь не праздновали.

— С детства, — снова мрачно. — Я не могу. У нас бал.

Луна в окна смотрела жёлтая.

— Суки. Опять? Галвин! Сука, — он почти не ругался. Не кричал на меня. — А после? — спросил потухшим голосом. — Давай после тогда?

— Хорошо.

— Хорошо, — повторил он беспокойно. — Хорошо.

 

***

 

Подле кружили люди в золотистых фраках, в разукрашенных камзолах, бархатных башмаках – пёстрые, что попугаи, пернатые твари с южных островов, со ртами полными яда, гнусного, густого яда. Как сами только не поддались его колючему дурману? Они танцевали и танцевали. Их каблуки выстукивали вальсы, дразнили скрипки, обгоняли трубы. Их женщины, душные в сладких парфюмах, в тяжелых платьях, двигались резво, ластились, ломались, красивые руки, блестящие кольца, браслеты и серьги, помады и шали, лощёные кудри. Но где они сами? Мастер Вирин курил у окна. Из тонкой изогнутой трубки вырывался синеватый дымок. Отлаженные чёрные брюки, жилет и брошенный рядом пиджак. Он был громадным вороном, опасным и чистым. И мне это нравилось. Я не курил. А только стоял рядом, крутил в руке на четверть отпитый бокал. Вино горчило и жгло гортань.

— Это кристаллофизика, Галвин, — с усталой улыбкой продолжал мастер.

— Это на зильском, — я раздражался, хотя гневаться было незачем. — Я не знаю зильского. Зильский. Как только она закончит переводы…

— Хорошая девочка, не так ли? Не стоило нам её портить. Эх, — он развёл руками, обводя бушующий зал. Море, почти что море. Но море глубже. И пахнет, и дышится совсем не так. Когда-нибудь я поеду к морю, когда-нибудь посмотрю Брумвальд.— И всё-таки мне интересно твоё мнение. Что скажешь, Всеведущий?

Что я мог сказать?

— Это великое открытие. — К нам неспешно подплыл барон Кулькин, устроился рядом, но в разговор встревать не спешил, ему важно выслушать, что мастер скажет, как на меня посмотрит, и только потом можно самому говорить и глядеть. — Мы можем не тратить время на поиски впустую, попадает симметрия кристалла в симметрию свойства — пробуем, нет — ищем дальше.

— Жаль, мы  не додумались, — усмехнулся мастер.

— Но и не девочка, как я понял, — лукаво влез Кулькин. — Девчонка  — всего-то переводчица.

— Знание принадлежит Зильским древним.

— Зильским, — повторил Кулькин пьяным попугайчиком. Знал бы он ещё, кто такие Зильские древние. Понятия ж не имеет!

— До этого тоже додуматься надо было. Анна самостоятельно расшифровала старинные схемы, — уже тогда я чувствовал какую-то странную обиду на косность всего этого чудесного сообщества. Доклад-то они выслушали, а потом, как зафыркали, и выгнали её из Малых лабораторий. А я? Тоже хорош. Просидел себе тихонечко. Вот она и ушла. Ушла.

— Именно. Зря вы недооцениваете девочку, барон, — Виррин мягко улыбнулся, поправил баронский фрак, заставив того покраснеть до безобразия, и скрылся в глубине клокочущего зала.

Это случилось давно. Это не было сном.

До самого утра я барахтался в тревожной дрёме, застрявши между каменной подушкой и прошлогодними воспоминаниями. За это время я так и не смог выветрить из себя злость и вину, я всё так же скучал по наставлениям мастера, по его шуткам, умению держать этот высокородный сброд, и по нему самому я тоже скучал. Прошлогодний Самайновский бал стал тревожным концом моей «темной» карьеры. И, боже мой, я наконец-то, перестаю о том жалеть. К чертям Совет, в пропасть Лаборатории и весь Карильд, коль им плевать, так мне и подавно! Виррин оставил нас и, как всегда, оказался прав.

Дом спал. Лишь я один ходил в полумраке по старенькому паркету, хлопал дверьми, тревожил мутные зеркала, переливал воду в турку, ломал спички у плиты. Спички хрустели, расходились на щепки, стирали серу, не желали гореть. Мне бы вспомнить, что вчера было, о чём мы с братом… На брате мысли замолкают. Два идиота. Он меня, и я ж его. Так почему? Пахнет газом. Я закрываю вентиль, тянусь к окну, там шпингалет. Заел.

 

***

 

— Что там на улице? — Она кружила перед зеркалом, прижимая кошку к груди. Красное платье мелькало точно пламя. Казалось, вся комната полна этим алым, и потолок, и стены, зашторенные окна, косоногие стулья. — Расскажи мне.

Я отодвинул кофе. Что там? Кругляш, натёкший с чашки, ровные капельки пара. Что там, за шторами?

— Синевато-серый, пыльный голубой, растяжки белого, клочки и капли. Ты, правда, хочешь посмотреть?

— Хочу, — она остановилась, оправила платье и кошку на пол опустила, так аккуратно. — Ты говорил…

Я говорил. Не отрицаю.

— О?

— О чём-то, Галвин?…

Из коридора к нам ввалился Килвин без стука, без майки, сонно протёр глаза.

— Доброе утро.

— Здравствуй.

— Я оставлю вторые ключи. — Странный спектакль. — Мы скоро уйдём. — Зачем я так говорю? — Нам нужно. — Килвин непонимающе смотрит, зевает. Куда им нужно? Опять им нужно. Мне стыдно. Мне беспомощно и душно. Я мечусь в этих  несказанных и беспутно брошенных словах. — Пойдём платье покупать. —  Я обещал, в конце концов, а ему, ему и слова не…

— Давайте кашу сварим, — предлагает Килвин, — у вас вроде изюм был и молоко?

— Овсяную? — Аня снова оправляет платье, стряхивает налипшие пылинки. —  Мы из неё вчера печенье сделали, нет?

— Там осталось, — что ж, тоже выход, — чуть-чуть.

 

***

 

Бледные лужи и небо бледное. Так не правильно. Как правильно?

— Это глупость, наверное, — я потянулся завязывать шарф, перевязывать, перекручивать.

— Не знаю. Не глупость. Я не… раньше не… не говорила, никому. Ты не смейся, не смейся, пожалуйста.

— Не буду, — вот так вроде лежит нормально, шарф этот, — Я только что такую ересь нёс. Ань? Я, — сказать надо. Не лежит. Помолчу.

— Давай, будто мы верим?

— Верим?

— Верим… если бы действительно, на самом деле и в этом мире, знаешь… знаешь, я бы сказала, — Анна. Анна крепче сжала мою кисть. «Я веду нас. Всё нормально. Мы дойдём, не провалимся», — не скажу. Ох, конечно, не скажу. Не могу. — Она вернётся, Галвин, — она  наклонилась к моему плечу. Моя прекрасная, прекрасная Анна. — Магия, — и задрожала, то ли от ветра, то ли стыда, такого крепкого и незваного и  ненужного. Он приходит всегда, всегда, накрывает мою голову тугой волной жара и просит трепать шарф. Не смотри. Не смотри, глупец!

— Магия?

—Настоящая, как в сказках, как у старых богов. Огромная, всесильная, живая. Это глупость, конечно.

Она, говорила так неуверенно, но, господи, мне вновь хотелось верить, слепо по-мальчишески тянуться к невозможному, небывалому, не нашему. Я понимаю. Я…

— Знаешь, раньше я думал, что магия есть, она просто уснула и ждёт. Но я учёный, мой долг не верить.

— Ты чернокнижник, милый, твой долг вызывать демонов!

— А твой врезаться в столбы и резать кур на ущербной луне, — легко парировал я. — Эти демоны у меня уже хрен знает, где сидят.

— Где-где сидят? Галвин! Чары они не такие… это как, как соглашение, как… — её голос, набравший было уверенность, вновь оборвался и затих. — Нельзя брать больше, — слова не шли, — чем следует. Нельзя менять мир против его воли. Чары требуют чуткости и, да, чёрт их знает! Я вот не знаю. Я просто вижу иногда. Иногда. Редко очень, правда, — снова что-то жуткое, что-то тревожное нахлынуло, и я почувствовал, почувствовал, но обратить не смог. — Во снах ко мне является, не сам, конечно, нет, как знак или знаменье, святое ли? Мама тоже его видела, ещё мальчишкой, человека с глазами цвета льда. Ему, ему будто бы благоволят звероликие, старые боги. За ним тьма, перед ним свет. Он стоит могучий на самом краешке, на кромке меж явью и навью, меж силой и безумием. Я не знаю, кто это, Галвин. Не знаю, но чувствую, он меняет наш мир, перекраивает его, — она замерла, вдохнула по-птичьи. — За ним другие люди, и лицами они не похожи на нас. И девочка с тонкими израненными запястьями кличет пламя, и лик её затирает дым. А ещё… ещё тварь. Огромная каменная тварь, храпящая в лоне горы. Тварь не может очнуться, она шепчет во сне, подзывая их и меня. И меня, и меня, и меня, — разлеталось эхом. — Я боюсь. Эта тварь забрала маму. Заберёт нас. Я боюсь и не верю.

 

***

 

«Подайте, люди добрые! Солнечным богом молю, — подвывала нищенка. Девчонка ещё. Больная что ли? Или играет? Две кривые косы, растянутое синее платье и огромная солнечная руна на серой бечёвке. — Не к кому мне больше обратиться, одни вы у меня остались. Вы, — тянула попрошайка, а люди оборачивались, — и Боженька, — и отворачивались, и отходили прочь. — Стойте, господин! Подайте медяк на лечение. Дай вам Бог, дай, — господин лихо вывернулся, а она продолжила свой путь сквозь толпу.—здоровьишка! Дай вам Бог…».

«Она беременная?» — сколько участия, сколько страха.

Нищенка волочила ногу, тяжело опираясь на грязный костыль из ломаного орешника.

«Да, чур, тебя!», — чуть ли не плюясь, шикнула вторая женщина в розовой шляпке, обрисовав перед собой и подругой благословенное кольцо.

Я машинально подобрался, заслонив собой Анну, сунул руки в карманы, отвел взгляд. Боже, как же мы жалки! Я, женщины, нищенка, тот хмурый господин в клетчатом плаще, и мальчишка с тортом, обогнувший попрошайку по длинной дуге!

Аня молчала, все десять шагов от ателье до кондитерской, все наши десять шагов трусости и смрада. Кондитерская сияла сотней маленьких розовых огоньков, пахла ванилью и сдобой. Я подтолкнул тяжёлую дверь, выпуская тройку пёстрых барышень в одинаковых белых полушубках.

«Прошу»

«Благодарю, сударь».

«Чего изволите?»

 

***

 

— Так красиво на улице, — протянула она сладко. — Я в прошлом году и не праздновала. Домой уехать не получилось, а здесь не с кем было. А ты праздновал?

Праздновал. Я бестолково мотнул головой.

—Праздновал. В поместье Ода. Мастер давал бал.

— Неплохо вы, чернокнижники, живёте.

— Что есть, то есть. Но на деле, не так уж и весело. И праздник этот… Заметил, когда один живёшь,— бесполезно всё как-то, бессмысленно: ну, огоньки мерцают; ну, лавочники, как чайки орут. Ну, люди; ну, я, и что с того? Ну, что? Подумаешь, праздник! Подумаешь мир! — неинтересно как-то, — пусто, глупо, мишура, а не мир! Цветные огоньки, витрины, суета. Я любил это в детстве и в юности, тоже, наверно любил, а потом переехал сюда.

—А Килвин?— она слушала, конечно, слушала и жевала, этот розовый хрусткий десерт. Зачем я влез со своими глупостями? Не любишь праздники, так помолчи в сторонке, не порть людям жизнь.

— У Килвина своя жизнь,— хотел сострить, а получилось печально. Жалко получилось. Лучше бы молчал, — полная опасностей, приключений и баб,— добавил я с каким-то пустячным отчаянием,— барышень, — мягче? Да, нисколько, — по крайней мере, он сам так любит рассказывать! Что? — Аннушка улыбнулась, легонько касаясь моей щеки. — А у меня своя.

— Грустно это, ты знаешь? Ну-ка укуси, — она поднесла вилочку с куском брусничного эклера. Вкусно. Очень. Боже. — Ты… ты на меня очень разозлишься, если я, — она наклонила голову, так чтобы волосы, её прекрасные волосы, скрыли лицо, — спрошу о родителях?

— Не разозлюсь, — с чего мне злиться? — Мы же теперь…

— Да, — Анна тихонечко прошептала в стол, чтобы никто не слышал. Вместе. Хоть и не говорим. Зачем говорить? Слов и без того много, сплошная паутина фальшивящих фраз. — И я хочу, — она сдвинула крышку чайничка. Белый надтреснутый с боку фарфор.— знать о тебе, если, конечно…

Я не буду против, не стану злиться, как когда-то, как…

Как хрупко всё вокруг. Её голос, и тепло, и близость. Только бы не сломать, не разрушить, как я умею!

— Можно, Ань. Я пытаюсь, — да, что я пытаюсь? Перестать вести себя, как социопат?

— Хорошо. Я люблю тебя, слышишь? Люблю. А теперь расскажи мне о своих родителях, а то я знаю только то, что Килвин часто сетует по поводу и без, что не может нажаловаться на тебя папе.

— Замечательно! Честное, слово. И кстати, та штука с черникой вкусней.

— А мой эклер?

— Твой эклер кислый. Ну, или я просто не распробовал.

— Хочешь?

Стемнело. И хмурый белый стал густо-синим.

— За городом в двадцати километрах к югу есть усадьба Озёрных. Мы с Килвином жили там, когда были детьми. Хорошее место.

— Ты там не бываешь?

— Теперь нет. После папиной смерти нас с братом… Оно… Усадьба перешла к тетушке Арине, к его вдове. Он был женат трижды. Первый раз по настоянию родителей. Совсем рано. Им обоим было лет по восемнадцать, может чуть больше. Я видел фотографии, размытые коричневатые. Та женщина умерла, рожая его первого сына. Арлин, — я непроизвольно вздохнул. — Ни я, ни даже Килвин, мы не смогли заменить того сына.

— Он?

— Он умер во время Первой оккупации, сбежал к партизанам, да так и не вернулся. Наш доблестный полицейский в свои пять чуть следом не увязался. Мне так рассказывали. Я этого не помню. Нет. Нет, — и потому так легко говорю, будто не про меня, не про моих людей. — Мне тогда года три было, — да, Галвин, давай оправдывайся. Не помнишь. Не знаешь. А отца помнишь? Как он мать ругал, как запирался от всех, как на нас смотрел. Нет. Не смог он простить. — Он мать за это так и не простил, — а я его. — Не уберегла, не уберегла. А как она могла уберечь? В общем, грустная история. А потом… потом он ещё раз женился. Старый уже был. Она весь сервиз выкинула и розы новые завезла, — воспоминания сыпались на меня, как градинки, колкие мелкие, злые. —Килвин в тот год учиться уехал, а я… К чёрту их.

 

***

— Галвин, а трость твоя где?

— Что? Трость? — я рассеяно глянул под ноги. — Не знаю. В лаборатории, наверно.

— Чёрт. Ну, давай руку.

— Я не калека, Ань. Я не калека, — что-то рушилось, трещало прямо у нас под ботинками, менялось и площадь эта,  дождём заметённая, и домики, домики в столетней копоти и глаза его, цвета дикого шиповника. Незачем прятаться. И не хочется уже. Да, не хочется, ни ему, ни мне. Только площади, только городу. Мы изменились. Мы. А они? Остались вечными.  — Я ногу сломал, когда… когда…. Не помню… — и рассказ этот спутанный, точно треск — вот побелка старая падает, вот. —Чёрт побери! Два года назад. Два. Мне Килвин эту палку приволок. Ань… — я зажмурился. Она вспоминала, и я тоже помню те слова, жёсткие обидные. Слепая веда, ведьма безглазая. А рядом стук трости, «тук-тук» по камешкам, по досточкам. — Ты прости меня, пожалуйста, прости. Если сможешь, конечно. Ты… А я ханжа и дурак я, Ань…

— Нет-нет.

Да.

Так мы и шли, не за руки — друг за друга держась. А ветер качал, гнул к земле тонкие липки, посаженные прямо перед этой осенью, самой терпкой, самой длинной, самой взбалмошной и хмельной.

 

 

Глава 13
Вечереет

 

Я помню каждое касанье

И сбитый шёпот в тишине,

И как молчали на прощанье,

Как дуло холодом извне.

 

И незакрытые оконца,

И неоткрытые слова,

Лиловый сумрак, тени солнца,

И дымкой  дышит голова.

 

И мысли бродят невесомы,

Дробят вечерние часы,

Беги же прочь. Беги из дома.

Да не застать зимой росы!

 

Один лишь иней да туманы,

Одна невылитая грусть.

И вьются трубы, как лианы,

Стары и ржавы, ну и пусть.

 

Я помню каждое касанье,

И полумрак искристых лун

Твоё дрожащее дыханья,

Что шёпот онемевших струн.

 

Пусть доиграют. Пусть прольётся

Их песня робости и льда.

Лиловый сумрак — наше солнце,

И бесконечная беда…

 

Глава 14
Самайн

 

«Собирайтесь, господин Галвин! Машина ждёт!» — в комнату влетел мальчишка, разодетый в лимонно-серую телогрейку, столь же отрёпанную, сколь и претензионную, неоправданно претензионную. Видимо, сшили её из барского фрака, старого, разумеется, прошлогоднего. Из коридора запоздало послышался недовольный окрик Анны. Кошка спала на моём подоконнике. Ну, конечно. Она ждала брата, а явилось вот это недоразумение. Недоразумение, коим был, по всей видимости, посыльный достопочтимого барона Кулькина, тотчас протянул свои тонкие ручонки к ящичкам моего комода. Ящики, как назло, не желали поддаваться, новый лак крепко держал разбухшее дерево. Но пусть подёргает, меньше вреда, коли делом занят. Да, и не зря же мы с Анной старались? Только бы успеть попрощаться… Чёртова зима надвигается слишком быстро. Мне просто не хватит сил. Мальчишка кинул взгляд на вазочку колец. Что за манеры юноша? Я стукнул по столешнице в паре пальцев от его руки. Посыльный подскочил взъерошенным котёнком, мерзким таким кошаком. Я поднял шляпу и, ухватив воришку за плечо, вытряхнул прямиком на лестничную площадку. В коридоре он артачился, блеял, мол, только посмотреть хотел, брать и не думал, что вы, господин? Барон тут ни при чём! Но, кто причём, мы так и не выяснили.

Рядышком Анна сконфуженно жалась к стенке, беспомощная и до одури красивая в этом шелком платье, с этой новой помадой. В другой раз другой я разозлился бы, закричал. Но, причём тут Анна? Разве её вина в том, что вместо братца притащился баронский мальчишка? Дверь хлопнула. Замок хвастливо лязгнул, а кошка и хвостом не повела. Я простоял с минуту, уставишься на куцый дерматин — под страшной безнадёжной безвкусной обивкой просматривался тонкий призрак морёного дуба. Когда-то в этом доме жил граф, вышаркивал тапками по моему паркету, открывал окна, тогда-то, надеюсь, щеколды ещё не поросли слоями ржавчины, пыли и краски. Я досчитал до десяти, смирив дыханье. И повернулся, чтобы поймать её.

— Прости, я не…

— Да, чёрт с ним, — я отмахнулся, но спохватившись, сделал шаг. Анна метнулась ко мне, порывисто, босыми пятками по графскому паркету и замерла чуть раньше на шаг, на два буквально. В прочем, мелочь — мой шаг. Я отодвинулся от двери. Мне проще отыскать её в пространствах. Я вижу, я знаю, я не смотрю. — Он хотел стащить твои кольца прямо у меня перед носом. — Её волосы пахли мятой, лавандой — травой какой-то для шелковистости, для силы, для удорожания флакона. — Где только Кулькин их таких берёт?

— Не знаю, — она растерянно улыбнулась, тряхнула волосами. Дурной мальчишка прошёл по нам, что ранний гром. Не знаю.

— Поехали, что ли?

— Ага.

Во дворе, не вписавшись в замёрзшую лужу, печалилась чёрненькая машина, до простой чёрной она почему-то не дотягивала. Мальчишка крутился рядом, понуро разглядывал канавки водостока. Надо отдать должное Кулькину, хотя бы в этом вопросе он не поскупился — машину прислал шикарную. Мне бы на такую…, а может быть и хватило. Водитель курил подле урны, то и дело, щёлкая крышкой карманных часов. Время от щёлканья, к его большому сожалению, меняться не успевало.

— Добрый день господин, Галвин! — он радостно отсалютовал мне папиросой. — Сударыня… О, госпожа Веда! Извольте, извольте! А ты что стоишь? Послал мне господин этого засранца.

Всё тут же замельтешило и превратилось в дурной спектакль: мальчик принялся рьяно изображать собственную необходимость — бегать, хлопать дверцами, спотыкаться о зонты, трости и лужи, водителю вздумалось пококетничать с Анной, а мне досталась роль господина, молчаливого и всеми обожаемого. Пусть будет так. Не без труда и глупостей мы погрузились, едва не оставив мою трость в придорожной канаве. Машина рыкнула двигателем, задрожала и тронулась с места. В арке у магазинчика мелькнул подозрительно знакомый силуэт. Что ж, я проиграл, а ты? А ты всё равно опоздал, братишка.

Благо Анна его не заметила. Её холодные пальцы крепко сжимали мои. Всё будет прекрасно. Мы справимся. Самайн же, господа! Самайн! Мальчишка испуганно поглядывал на нас в зеркало заднего вида.

— Вы уж простите, господа, этот жалкий спектакль. Мальчик, дурень и вор немного, но злобы на вас не держит. И вы на него не держите, — непонятно к чему промямлил водитель и сам удивился сказанному.

Вышеупомянутый дурень замер.

— Да что вы? — мне стало до странности смешно. — А сам он извиняться не выучен?

Водительская шея, как видимо и остальное лицо, покрылась неровными красными пятнами. Я бы тоже пожалел, начав такой разговор. После мы ехали в тишине. Анна тихонько дремала, положив голову мне на плечо. Мирно пахло лавандой и мятой, и нашим утренним кофе. Под колесами плескались позавчерашние лужи, а где-то там за грядой безликих домиков, серебрилась большая река. Время замедлилось и растянулось спящей кошкой. Город, украшенный флажками, тряпичными гирляндами, круглобокими тыквами, изо всех своих каменных сил пытался прикинуться незнакомцем. Но я слишком хорошо его знал. Большая река встретила нас туманом и плеском, машины, застывшие длиннющим змеем, устало переглядывались, спеша миновать Гремящий мост. Поместье Кулькина, старинное роскошное, как и полагается баронской усадьбе, располагалось за городом, на что сам Кулькин нередко ворчал, но переезжать наотрез отказывался. Впрочем, дело его. За Гремящим дорога превратилась в одну сплошную чуть примороженную лужу. Я тоже прикрыл глаза, опускаясь в тревожную дрёму. Мне чудился Килвин в алой мантии, напыщенный совет и Виррин Од, ждущий меня у эшафота. В руках у мастера был длиннющий старинный посох, в этом сне он был чародей.

Машина ухнула и встала. Водитель вышел, вернулся, прошуршал какими-то бумажками и отправился спросить к стражникам. Стражники, два остолопа в тех же самых серо-жёлтых жилетках, отправились выкрикивать третьего. Водитель вернулся к нам, вынул из кармана табакерку, предложил Анне, потом мне. Мы отказались. Он закурил. Я выбрался следом, махнул рукой стражникам, ребята потупились. Где-то на горизонте, среди туманов и черных туй маячил третий.

— А если не секрет, на кого ему велено доносить? На вас или на Галвина? — Аня тоже вышла. Я машинально повернулся на её голос, но подходить не стал.

— Ох, что вы, Анечка, —  водителю она определённо нравилась, —  Кто в наше время на простых людей стучит? Разве что самые распоследние простофили! А этот, так предпоследний. Он что-то стыбрить у вас должен был и господина Галвина тем самым разъярить, чтобы вы не доехали.

— Я был о господине Кулькине лучшего мнения.

Водитель содрогнулся. Ему почему-то думалось, что двух метров вполне достаточно, чтобы говорить обо мне в третьем лице.

— Д-да… — он вновь потянулся к часам. Часы и щелчки — вот в чём спасенье!

— Для этих целей можно было выдумать что-нибудь более интересное.

— Например, правду сказать, — вмешалась Анна. — Что ему стоило намекнуть тебе, ну…

— Да ничего. В том-то и дело.

Ворота со скрипом разъехались. Я выронил платок, белый, он тотчас впечатался в грязь, дутым парусом опустился в бурую лужу, повисел так немного и утонул. В горле першило, не сильно, я кашлянул в кулак. Ворота скрипуче покачивались, возвращая равновесие.

— Эй, господин! Пускают, кажись.

— Иду.

Анна тоже нырнула в машину, обхватила сумочку пальцами, отпустила. Я опустился рядом, пнул коленом дорогущую обивку.

— А мы не могли просто войти туда? До замка метров двести.

Водитель хмыкнул.

— Вы, Анечка, при господах так, пожалуйста, не болтайте, выдадут вас такие речи с потрохами. Прав я, а, господин Галвин?

— Правы, — я усмехнулся, сжимая её милую тёплую руку. — Мы пешком не ходим, по крайней мере, друг перед другом, — сказал человек, приехавший в гости к Высшему совету на электричке. — А кто ходит, того плаха ждёт.

Анна едва-едва улыбнулась. Чьими глазами она смотрит?

За забором, таким тонким, что и смотреть странно… Как он такой держится? Сколько вижу, сколько прохожу, а забор — ни дать ни взять, паутина из чугуна, держится и блестит. Наш сплав взяли, алхимический. За забором замок высится. Вот мост, а вот он — древнее чудовище с пятью башенками и маленькой часовенкой, притулившейся бедным дядюшкой в левом крыле. Родовое поместье мецената Кулькина. Добро пожаловать, судари и сударыни!

— Ух! Уху-хух, — пропыхтел водитель. Мы замерли. Целый выводок роскошных автомобилей. — И встать некуда. Понаехали! Скоро вас, всех ух! — пробурчал он в усы, так тихо, что и не расслышать, не разобрать.

— Скоро, — поддакнул мальчишка совсем другим голосом, перекошенным от злобы. Милое личико превратилось в оскал ненадолго, нет, не на долго.

Машина вальсировала, огибая причуды жухлой лужайки. Кажется, Кулькин трепался о своих намерениях воссоздать посредством кустов и газона профиль Виррина. Теми же самыми словами трепался, только к Оду ещё «многоуважаемого» обычно приписывал.

Машина чавкнула, загребая брюхом лужу, проплыла по ней метра три, сдала назад и замерла. Водитель густо выругался, треснул кулаком.

— Приехали, значится.

Мальчик выскочил первым, хлопнул дверцей, получил «поганца» от водителя, станцевал перед лужей, подал Анне руку, обошёл меня по спирали и вдруг дёрнул за рукав в сторону. Я ни черта не понял, в лужу наступил.

— Ах, ты ж!

— Тише, — его тонкие губы мерзко изогнулись. — Я забрал у вас жемчуг и должен вам.

— Что? Какой жемчуг?— Посыльный многозначно улыбнулся. Дурак он, что ли? Я попытался сделать шаг, оттолкнул его. Парнишка вновь вылез на дорогу. — Отойди!

— Успокойся, чернокнижник, и послушай. Я хочу тебе помочь.

— Это с чего вдруг? — дерзкий, полоумный…

— Замок захватят сегодня после полуночи.

— Что? Кто? Что ты несёшь?

— И подорвут. Я служил Виррину, чернокнижник. Мы отомстим. Что смотришь? Топай!

— Да пошёл ты.

— Пойду! — вернул он с охотой. — А ты подумай, почему это суд только зимой, а приговор тебе объявили месяц назад, — и хохотнул коротко и звонко, и вышагнул в куст.

Сволочи. Будьте вы…

«Галвин…!» — послышался голос.

Аннушка! Поздно же я опомнился… Одна в черноте замковых огней. Я выскочил из этой чёртовой лужи, споткнулся о камешек, пнул его.

— Что-то случилось?

Я взял её за руку, перчатку в перчатку — бархат на кожу. Наши шаги в такт, наши выдохи — промах.

— Нет… Да… Бред. Посыльный нашептал мне… что нас подорвут, то есть, не нас. Боже, что за бред?! Замок.

— Замок?

— Ну да, вот тот, — в который мы почти пришли. — После полуночи.

— Уберёмся раньше.

По ступенькам, не к свету. Над барельефом надпись: «Славься солнце», барельеф — крылатые змеи. Мне страшно. Я смел. На мне мантия и маска. Это блеф пустой и нелепый. Уберёмся заранее. Остальные погибнут, если меня, конечно, не одурачили.

Самайн.

Темные стены светлого замка. Что говорить, так у них принято.

Нас закружили лакеи, налетели пёстрыми бабочками в оленьих масках. «Следуйте за нами, за нами, за нами! Дамам сюда. Пальто снимайте!». Анина рука ускользнула. Пальто исчезло. Меня вывели на площадку, на ту, где лестница расходится на две стороны: в Белый зал, в зал клавесина и тёплых пирожных и в Алый зал к ложе. Аннушка стояла на третьей ступеньке второй лестницы. Я хотел было…, меня увели.

«Проходите, господин. Следуйте за нами. Сюда. Сюда!»

Им, в общем-то, плевать, кто я и куда меня вести. Услужливые и безликие холопы его величества барона Кулькина.

«Как ваши дела? Как здоровьишко? Как работа? Спорится?» —  летело со всех сторон. Вот он рой безропотных сплетников, роскоши пленников, идиотов и слепцов!

«Вина, сударь? Столичного эля?» — меня толкали и кружили.

«Вы танцуете? Давайте танцевать!»

Нет. Я не…

Кружевные, пёстрые…

Я пробирался к двери, меня несло в центр зала. Ни одного знакомого лица — все в масках. Я тоже, как впрочем, и всегда. Передо мною кланялись, меня обходили, протягивали руки для пожатий и поцелуев, мне предлагали бокалы, засахаренные цветы и вишню. Я пробивался к выходу, но вместо лестницы вырвался в соседний коридор. Пустынный, тёмный, разукрашенный самайновскими лентами, толстыми свечами. Я мало что видел, то ли шёл, то ли бежал, покуда резкий голос не приказал замедлиться. Кулькин. Я подобрался к Алому залу со стороны оранжереи. Тут было темно и тихо. Я встал у двери, всего одна комната… Я видел всё и слышал всё, настороженный, нерешительный — жалкий.

— Вам было не просто прижиться в нашем городе, — он даже не спрашивал, просто смотрел, как меняется изгиб её мягких алых губ. — Ох, не врите, Анна. Мне-то не врите. Я знаю всё про вас и про Карильд я знаю. Полно, полно, — он смеялся над ней самым простым, самым подлым и бесчестным образом, прямо у меня на глазах смеялся. Ждал, что я взбешусь? Или просто не ведал о моём присутствии? Или сразу над нами обоими посмеивался?

— Что именно вы хотите услышать? — Анна держалась стойко. Не гнулась,  не пряталась, не врала. Она куда смелей, чем мне казалось и думалось, виделось… Да боже, кого я дурю? Она куда смелее и решительнее меня. — Подробности перевоза моих чемоданов? Цены аренды на комнаты в Южных окраинах? Сколько я получаю в месяц? Сколько трачу на кошку? Как близко знакома с Одом? С Галвином? С демонами?

Я замер, едва ли не врос в холодность дверного косяка. Косяк чуть дёрнулся, заслышав имя, и вновь застыл. Войди!

— Так прямо? Думаете, ваш недуг кхм… дает вам некоторые м-м… поблажки? Ну, пусть и так. Ох, Анна! Вы были бы такой желанной партией, — усатая физиономия трагично причмокнула, — Нынче модно брать в жены ярких девочек с амбициями, — и отчеканила «амбиции» по буковкам. — Если бы, если бы, если бы… — он вдруг замолчал, споткнувшись об её улыбку. А может и не об улыбку, о чары, о… — Про Галвина, — я  недодумал. — милая, — сжал пальцами острый край. — Расскажите мне, будьте добры, всё, что знаете о планах этого негодяя. Совет скоро вынесет решение, но вы же знаете, как это бывает?

— Нет.

— Нет — не расскажите или не знаете?

— Думайте сами, — она пожала плечами, будто крылья расправила чёрные-чёрные. Знала бы, знала бы, что такими крыльями стены сдвигаются из кирпича. — Без протоколиста я с вами говорить не желаю. Постарайтесь и это списать на мой, как вы сказали, недуг.

Физиономия язвительно сморщилась, ей не пристало отказы выслушивать. Пара фраз, холодный револьвер под замшей пиджака. Вечер тёк к катастрофе, неумолимо катился к скандалу. Анна вот-вот развернётся и выскочит, стуча каблучками по старым паркетинам. Он кликнет стражников, что подле пьянствуют. Я подпираю старинную дверь. На лестнице скрипнуло, со стороны окна, далеко от меня. В зал ворвались голоса, гнусавые и крепкие, раскатистые, тихие. Мелькнула тройка незнакомых всполохов. Коричневые мантии — библиотекари, зелёная — агроном, а больше я не рассмотрел. Они подхватили барона ненадолго, стоит только новизне изгладиться, он вспомнит о своём, да Аннушка уже не с ним.

Ей не дойти.

Без Вельки. А я, дурак, считаю мантии. Он схватит её. Нужно… Я знаю, что нужно — отпустить эту чёртову дверь, например! Физиономия вывернулась в мою сторону. Не видит же? Между нами комната. Я поднял голову. Я отшагнул, оправил мантию и принял вид великого чернокнижника. Комнаты между нами больше нет.

— Добрый вечер, господа.

— О, Галвин!

— Здравствуйте!

— Наслышан.

— Да. Как ваше эм…

— Чудесно, судари. Прошу. Позволите?

Мы вышли прочь. Ох, сколько лжи!

 

Глава 15
Охранное отделение

 

Громоздкий приёмник, с маленький чемодан ростом, тихонько посапывал, силясь выдавить знакомую мелодию. Выходило у него не плохо, а отвратительно. С радио последнее время творилось что-то неладное. Наш круглолицый техник из отделения смущенно разводил руками, не знаю я, мол, ничего, не ко мне вопросы. Примерно так же отвечали и Данины знакомые с западной радиостанции. Господин Сильвин Лесной тяжело поднялся с места и, пыхтя, приблизился к приемнику; на темно-лакированном дереве, дубе, всё они из дуба делают, отразились его широкие седеющее усы. Господин Сильвин Лесной, некогда близкий друг полицмейстера, ныне глава охранного отделения, государственного органа, ведавшего политическим сыском, в который меня  не приняли из-за родства с чернокнижником. Господин Сильвин повернул ручку приёмника, повернул ещё и, наконец, нащупал что-то приличное. Шелест затих, и комната наполнилась странными невесомыми звуками.

— Килвин, вас же так зовут?

— Так, — я с улыбкой согласился. Мне было несколько неуютно: я сидел, а он высился во весь громадный рост, раньше, видимо, к этому росту прилагалась недюжинная сила, но теперь, по прошествии ни одного десятка лет, удаль сменилась животом.  На столе прямо перед его носом лежало полное досье с моей фотографией.

— Килвин, хорошее имя, вы же наш, карильдский?

— Так точно, господин. Из Южного.

После долгого инструментального проигрыша вступил голос, приятный и звонкий. Я не мог различить не слова. Какой странный шелестящий язык.

— Хорошо, хорошо. Я вам предложить кое-что хочу, возможно, это вас заинтересует.

— Меня?

Песня росла и менялась. Незнакомые слова, преображались, теперь они напоминали молитву, почти родные и между тем далёкие, точно устаревший псалом.

— Вам, Килвин. Вы уже, сколько лет служите? Пять? Хороший срок. К тому же вы умны. Правда есть одно «но», но не такая уж это и беда.

— Речь идёт о моем брате, я правильно понимаю.

 

«Беги моя реченька, воды холодные,

Неси мою реченьку в дали безродные.

Храни его, бурная, от гроз и печали,

От лука и пороха, от молний и стали»

 

— щебетал приёмник.

 

— О том молоденьком Всеведущем? Нет-нет. Тут, скорее о беспорядках.

Против беспорядков, точнее их обсуждения, я ничего не имел. Песня, вновь перебралась на тот странный шелестящий язык. Сильвин хотел было вернуться в кресло, но что-то его задержало. Музыка стихла. Глава охранного отделения настороженно замер. Помех больше не было, вместо них из приёмника раздался громкий отчетливый голос всё с тем же странным шелестящим акцентом.

— Ах, ты ж, дрянь революционная! — глава охранного отделения с хрустом выдернул шнур. Более пяти минут мы провели в тяжелом молчании. Кем был этот человек из радио? Почему его голос звучал так властно и, боже мой, правильно? Почему здесь? Почему сейчас? Почему у нас? Господин Сильвин с удовлетворением разглядывал мои дрожащие руки. — Так о чем мы с вами беседовали, Килвин?

— О беспорядках, господин.

— Да-да. И вот тому прямое доказательство. Полюбуйтесь! — он треснул приёмник и тот зазвенел. — Западная зараза добралась и до нас. Чёртовы кирийцы, — устало выругался господин Лесной. Незнакомое слово тяжелым камнем застыло в гортани. Я знал, что на зиму планируется нечто ужасное, и знал, что причиной тому стала какая-то невообразимо далёкая западная смута, но ни о какой Кирии я в жизни не слышал, а в географии я был очень даже силён. — Они и впрямь собрались идти на Брумвальд! Ну не смешно ли?

— Смешно, — я согласился.

— А что ж вы тогда не смеётесь? Полно, Килвин, вы ж слепы как крот, — он усмехнулся. Я действительно ни черта не знал, но только потому, что… потому, что мне не положено, — как ваша подружка Веда, — продолжал ехидничать господин Лесной. Может и славно, что меня не взяли в это отделение? — Ну, ничего, ничего. Звёзд много, на всех хватит, — так говорили в приютах, так утешали калек и придурков. Господин Сильвин Лесной счастливо улыбнулся, и тот час сделался похож на усатого борова.

— И Галвину? — ляпнул я, не подумав.

— И Галвину, — он одобрительно кивнул. — Ваш брат не такой уж плохой человек, коим все мы, —  о, как он выделил это «мы»! Пару раз кулаком по зубам за такое проехать. —  его считаем.

— Да что вы?

— Да-да. Вы верно редко видитесь с братом, я прав? Раза два в месяц, реже? Чаще? А сколько? а когда?

— Моё дело, — повышение мне сегодня явно не светит.

— Ваше, ваше, разумеется. И всё же? — он задумчиво наклонил голову. — Неужели за все годы вы не заметили, как он несчастен. Да, да. Наш маленький бог, повелитель темной магии, новый хм… Виррин Од, так сказать, всего-навсего жертва собственных печалей.  Вы любите собак, Килвин?

— Что? — был бы дамой, обомлел. — Каких собак?

— Таких собак, обыкновенных, — обрадовался господин Морской. — Кусачих шавок из подворотни? Так любите? — Я решительно не понимал, что происходит. Не любите, значится. Никто их не любит и по делам! Рычат, скалятся — мерзость, исинная мерзость. А знаете, почему, отчего эти твари так неприятны?

Мне было бы страшно, нет, мне страшно.

— От голода.

— Боже мой, Килвин! А вы умны, я посмотрю. Жалко, брата упустили, недолюбили мальчика. Кем бы он стал! Кем мог бы он стать… Уберите его, Килвин, пока не поздно. Один выстрел без боли, допросов и страха. Вы же догадались, что грядёт.

— Революция, — мой голос отразился глухим стоном, погас. Господин боров ухмыльнулся, но не ответил.

— Такие, как он, пострадают первыми, — бесстрастно сообщил глава охранного отделения.

Они боятся, боги, они действительно боятся! они думают, что Од и мой глупый братец, способствуют мятежникам! — Тьма сгущается, Килвин, скоро она доберётся и к нам. А кого винить во тьме, как не чернокнижника? — Поэтому его и повесят, обвинят в мятеже. — Вы меня понимаете Килвин? — он подмигнул мне. Со скрипом отодвинулось кресло, бесшумно выдвинулся ящик, на стол грохнулся пистолет. —  Берите — дарю!

Бунт задушат. А Галвина… Он предлагает мне? мне! убить его.

— Иди на хрен.

Я встал и вышел, не слыша, как закрылась дверь.

 

***

 

В кабинете полицмейстера было темно и пахло тыквенным пирогом. «Угощайся», — прошептала Даня. Я долго мял в руке тёплое рассыпчатое тесто. Полицмейстер, смотрел на меня, как на бездомного, как на безногого дурачка.

«Иди на хрен», —  вот так лихо и просто я подписал себе смертный приговор. Нет, меня не уволили, напротив — перевели и повысили.

— Я не… не хотел его оскорблять.

— Полно, Килвин. Отдохни, — новый человек, наш знакомец с другого участка, дородный господин, вскорости принятый на моё место, положил руку мне на плечо, — Выспись, — хлопнул два раза для приличия и вернулся к столу, — С невестой попрощайтесь, — а на столе лежала заполненная форма с моей чёртовой фотографией, — с братом. А через денька два поездом на Брумвальд. — Хоть шинель новую дадут. — Тебе в столице бывать не доводилось, прав я, Килвин? Ну, ничего, побываешь, и на болотах побываешь, а, бог даст, и другой мир, тот, что за кромкой увидишь! — он смеялся надо мной, не таясь и не стесняясь. Новый заместитель, взамен меня.

После свободный, как подстреленный орёл, я уселся в кресле напротив окна и принялся мучить да истязать домашний телефон, Галвин, конечно, не ответил. Чтобы такое счастье случилось, нужно чудо, большое и золотое. Чудес не было. Я отправился пешком. И опоздал. Боже, какие они с Аннушкой красивые, какие счастливые: он — в этой своей чернильной бархатной мантии, она — в небесном шелковом платье, я застыл в дворовой арке, минуты на три опоздал. На праздник уехали. К барону, чтоб черти его задрали, Кулькину. С праздником. С Самайном.

 

***

 

Наутро я выскользнул из дому по-граждански причёсанный с двумя червонцами и пакетом мусора. Выскочил, дверь захлопнулась. Спящая девушка того, конечно, не заметила. Мне нужно кофе купить, прямо до зуда в ладонях. Прежняя пачка, нет, не закончилась — вымокла. И молока в холодильнике – только мышей топить, маленьких. Булочник Вано, краснощёкий нездешний молодец, отчего-то лавку свою открывать не спешил, загулял, видимо. Ну, Самайн, он такой. Любит гуляк, военных не жалует, кофе им портит маслом подсолнечным. Криворукая, сладко-спящая… дурочка. И тут заперто. Хорош Самайн! Первый год такой. Чтобы Линвеский гастрономчик в десятом часу не отпер, да не поверю! Этот жлоб весь Самайн… небось деваху тут какую-нибудь продержал до самой полуночи! Заперто, господа! Заперто. И свет не горит. Вся улица дрыхнет. Вся-вся… Только рога какие-то бутафорские на брусчатку вынесло. Пусто так, тихо и красиво, хорошо, спокойно, что ли? Давно так не было. Этот город — гнездо ревущих ежей, или ужей, как там Галвин ворчит обычно? Хороший город, простой как молоток — уронишь на ногу, заболит, замахнёшься… на фронт отправят.

С другой стороны, кто мне виноват? На позапрошлой неделе ровно в половину четвёртого, любого, любого, любого! утра, пока ещё поезда ходили, пока кассы не закрыли, пока бежать не запретили — надо было вместе с Анькой билет купить.

Я долго скитался по опустевшей улице, как художник – разглядывал почерневшие барельефы, как мальчишка — здоровался с горгульями, как Галвин — шарахнулся от курящей в домашнем халатике дамочки. Я прощался.  С дорожками и магазинами, с домами и кариатидами, прощался на незримом беспомощном языке. Что скрывать, я люблю этот город, его ровные, его ломаные улицы, каналы и мосты, площади, библиотеки и питейные… Восемь лет просто так не вычеркнешь. И бог один  теперь знает, вернусь ли я в … опять. Проулок оборвался тупиком. Пришлось повернуть, повернуть, повернуть ещё раз. Воздух был холоден и груб, чувствовался легкий морозец, особенно колкий в бесснежную пору. Я чувствовал, что порядком продрог и задержался. Отбило полдень, то маленький храм, притулившийся в закутке у Печного моста, звал прихожан на праздничные бдения. Я повернул последний раз. Лавка господина Морина, к моему счастью, оказалась открыта. Сам же господин Морин по своему утреннему обыкновению раскуривал длинную самокрутку. В самокрутки эти, о светлые слуги, чего он только не добавлял — то карамель, то корицу, то ром, ментол… наши ребята его раза четыре привлечь пытались, лавку осматривали, за решётку сажали, самокрутки алхимикам на экспертизу сдавали, и ни черта. Знаменитость, лоси бородатые!

— Здравия вам! — я подтолкнул плечом вторую дверь. Жиденько звякнул колокольчик, от духов, чтоб не шастали.

— И тебе, сынок. С праздничком.

— Спасибо, дядя Морин. Что ж  вы один сегодня работаете? — я медленно подошёл к витрине. В лавке кроме меня хоть шаром покати — ни одного посетителя.

— Дык праздник-то. Спят все, небось, — как-то скомкано отозвался лавочник. — Ты не при службе?

— Я за хлебом. И кофе. Только у вас боюсь, таким не разжиться.

— Кофе нема, а колбаска имеется. Тебе какой?

— Съедобной.

Морин хихикнул.

— Гурман ты, Килвин. Как обычно, значится. Ты кстати ж, как лицо должностное, что про взрыв вчерашний думаешь? Нам, честным людям, чего бояться стоит, аль обойдётся? Проверок от ваших ребят никаких не ожидается?

— Чего? — я непонимающе уставился на дядю Морина. Он, порой, чудачил, всё в скучном городе чудачат, но к такому обычно не приходил. — Ты не пьян ли?

— Дык сердце, нельзя мне! — с грустью вздохнул лавочник, с непередаваемой такой грустью. — Возьму в рот капелюшечку, а оно, как шальное, скачет. Так как проверки будут?

— Будут. Проверки дело хорошее. Но что тебя проверять? Опять химичишь?

— Я? Да ни в жизни! Я к этим молодцам отношения не имею, ты ж знаешь, Килвин, я с радикалами не вожусь.

— С какими радикалами? — вымолвил я устало.

— С теми, что усадьбу господина Кулькина подорвали. Не слышал, сынок? — дядя Морин поддел кольцо сыро-копчённой ножичком. — Вчера подорвали. Точнее сегодня. В тринадцать минут после полуночи. Радио только о том и твердит: «Покойтесь с миром господа уважаемые. Давайте минутку помолчим в честь них. Помолчали? Молодцы! А теперь самайновская песенка». Тьфу на них!

— Как подорвали? — я отмахнулся, будто от мухи, рукой перед носом потряс. — Да не может такого быть! — они ж… они ж звери… на зиму планировали.

— Да так, — старичок лениво тряхнул плечами, не тужи мол, всякое дерьмо случается и такое тоже. — Давно пора.

— Нет, нет, — я всё ещё тряс башкой, как ишак. Стоп. Как это пора?

— Эх! Забудь, что я сказал. Забудь, парень. Богом молю… Мне жить ещё…

— Да о чём вы? — Галвин! Галвин… Придурок. Идиот. Осёл! Воробушек.

— Ты ж это служивый, а я… Эх! Лоси бородатые! Забудешь? Я тебе вон мясца за так отдам. Хорошее мясцо, самый смак! Правда, оно тогось, — он наклонился и прошептал так заговорщицки: — прошлогоднее.

Ха-ха, судари. Ха.

Галвин.

На сколько минут я опоздал? На восемь? Только я в арку, метров пятьсот до дома, а они в машине уже. Я крикнул. Но эти моторы! уроды! не перекричишь.

— Эм…

Он испугался моего молчания, сжался весь, посерел:

— Ты не серчай. Это ж не взятка, да? Какая мясцо взятка? Это от сердца! Ну же, парень, будь человеком. Богом прошу.

— Молю, — пробурчал я беспамятно.

— Молю, молю, — запричитал дед. — Всеми святыми и мучениками!

— Где?

— Да тут оно! — старикан нырнул под прилавок и выволок передо мной килограмма четыре «мясца».

— Газета, — выкатилось мёртвым полушёпотом.

— А-а… За дверью в ящ-щечке. Бери, сколько хочешь, нам парнишка штук сто притарабанил. Так договорились, да, сынок? Договорились?

— Договорились, — я зачем-то кивнул, зачем-то взял мясо, зачем-то высыпал три сорок мелкими за сыро-копчёную, и вышел прочь.

 

***

 

Ключ долго скрёбся и никак не подходил. Я толкнул, позвонил и, дождавшись, покуда топот голеньких ног отомкнёт мне, толкнул дверь.

— Ина? — позвал я тихо. Девочка привстала на цыпочки и чмокнула меня в щеку. Беловолосый ангелок.

— Нина, — поправила она после, без доли горечи. Я идиот. — тебе звонила. Просила вернуть ей эм… приказ. Я сказала, что оставишь его в участке, правильно?

— Правильно, Даня, ты молодец.

Она улыбалась, и пуговица за пуговицей расстёгивала мою шинель. Может, так и лучше? Просто уйти вдвоём. Он не будет страдать, его не будут допрашивать. А меня не будут ждать, по мне не будут плакать. Девочка улыбалась, от неё так пронзительно пахло сдобой и теплом.

— Ты мясо купил? — звенело где-то далеко. — А зачем так много? Мы же сегодня с твоим братом ужинаем в…

Я не мог не выдержать… я…

— Дань, они…

— Перезвонили уже. В четыре. В четыре, — повторила она как маленькому и унеслась на кухню с пакетом.

Мы встретились у Печного моста. Мне захотелось ему вмазать: человек, который столь злостно отказывается пользоваться телефоном, просто не может иметь полный набор зубов! А он мог и радостно ими улыбался.

 

***

 

Чай подавать не спешили. Притащили один лаваш и какой-то белый соус, подозрительно походящий на сметану с чесноком. Голодный Галвин вопросительно поглядывал на хлеб. Ему хоть в рот засовывай. Не возьмёт же, просто из какого-нибудь своего пятисот семнадцатого принципа, не притронется. А нет, взял.

— Слушайте! — Даня крутанула солонку. Сколько восторга в одном крохотном жесте!

— Слушаем, — согласился жующий Галвин. Мог бы и молча прожевать.

— А вы не думали… не думали, — повторилась она, понизив градус самолюбования. Солонка чуть замедлилась, завалилась на бок и не упала. — Что этот ваш Виррин Од просто-напросто сбежал, причем уж не меньше года назад.

— Нет, — обрубили мы хором. Причём моё «нет» вышло самым твёрдым, галвинское каким-то грустным, а Анна вообще в конце рассмеялась и, цапнув птичьей лапкой кусочек лаваша, принялась его ожесточённо мять.

— Сбежал? — повторила она задиристо. Даня покраснела, что бабкина свёкла, одни бровки остались белыми. — Он сбежал, — руки веды упали на стол. — Когда мы последний раз его видели? — её голос дрожал печальной иронией, той самой флуктуацией между хохотом и рыданием. — Прошлой осенью. Мы с ним кристаллографические таблицы рассматривали. Ровно месяц, прошёл после того, как я переехала.

— А доклад?

Про этот нашумевший доклад знали всё. Слепая монашка совершила прорыв в кристаллофизике. Нет, не монашка. Нет, не слепая. Обычная девушка. Получила среднее образование в храме. Много таких, особенно из провинций. Оду служит, чернокнижникам? Опять — нет. Да что за дела? Но совершила же? А что за прорыв? На этом обычно и останавливались, вникать в кристаллофизику трудновато, а обсуждать достижение чье-то там лаборантки — скучновато. Только без Ода здесь, конечно, не обошлось. Галвин рассказывал. Её там с Малого на Большой как мяч гоняли. В общем, не могло такое дело без Виррина Ода обойтись.

— Доклад подписывала Большая комиссия естественных наук. Печать Ода стояла на пустом бланке. Писали сверху. Я видела.

Даня неуверенно глянула в сторону Анны. Даня стеснялась и ёрзала, совсем не похожа на себя кабинетную. Галвин поднял голову, вот конец Даниным теориям. Он-то с Одом чуть ли не каждый день завтракал. Прости, Дана, сейчас и бровок, бедная, от тебя не останется.

— На балу в честь Самайна.

— Чуть больше года, — одними губами повторила Анна и снова расхохоталась, а Галвин вместе с ней.

— Получается, он целый, что б его черти загрызли, год народ дурил? Нет, чушь какая-то.

Анна хмыкнула.

— Не он. Люди сами себя дурили. Я вот его две недели назад в лабораториях искала. Думала по делам отъехал, разминулись!

Галвин молчал.

— Он сбежал, потому что испугался, — влезла Дана, уверенная, как школьник. — Потому что сделал что-то ужасное, ужасно нехорошее.

— Не демонизируй. Виррин тьму не призывал. Од учёный и хитрец, а в остальном такой же человек, как мы. Не маг, — грозно отрезал Галвин. Даня съёжилась на стуле. — Он где-то просчитался, и потому свалил. А меня поставил отвечать.

— А почему тебя? — дурёха.

— Ну, — он усмехнулся, — либо он так сильно в меня верил, что решил, будто я смогу разгрести всё этого дерьмо за него, либо, — и с грустной миной уронил лаваш, — меня попросту не жалко. Было бы неплохо уточнить при встрече.

— А вот и чай!

— Как ты…? — Даня сконфуженно умокла, посмотрела на веду, потом на стол, потом на веду. Любопытство победило: — Как ты видишь? Ты что не слепая?

Ну вот, а в ушах зазвенело. Сейчас что-то будет. Анна, добродушно поблагодарила официантку за нас за всех, поймала руку Галвина, одним кротким касаньем запрещая ему грубить, и призналась с такой легкостью, что мне, аж стало завидно:

— Я пользуюсь чужими глазами.

Даня удовлетворённо кивнула и произнесла с восхищением:

— Ты ведьма!

— Ха. Есть такое.

Виррина Ода этим вечером мы больше не вспоминали. К чёрту его. Если мой брат, погибнет из-за этого урода… О чём я? Галвин не умрёт. Всё уже решилось. Осталось чемодан собрать.

Как бы подтверждая это, как бы возвращая нас сюда, в жизнь, Анна болтала, расхваливая каких-то поэтов. Она это умела, совершенно странная: то жуткая, то нелепая, то слишком умная, то слишком Анна, умела видеть этот чёртов мир красивым. Боже, как же меня поначалу это в ней злило: болтовня и её колготки, которые должны носить нормальные, красивые девушки, и да куча всего… Боже, я бы тоже так хотел.

Веда болтала, Галвин улыбался. Больше и добавлять нечего.

Бар закрывался в сорок минут четвёртого, мы вышли в половину седьмого, вечером, неспешно вышли, сидеть уже мочи не было. Закат серел какой-то особой мокрой невзрачностью. Под такими закатами и без прощаний выть хочется.

— Ты что-то хотел нам рассказать! — Даня ткнула меня ноготком под локоть. Вчетвером мы стояли на улице перед каким-то северным мостом.

— Хотел, — но не тебе. Даня жалась ко мне. А я всё пытался пробиться к Галвину. — Я уезжаю, — ах! чем быстрей, тем лучше. — Меня переводят к границе.

На фронт.

— Что? — возмутился Галвин.

— То.

 

Глава 16
В день

 

В ночь Самайна добрые хозяева ставят свечи на подоконники и крылечки, выкладывают огоньками дорожки, дабы духи умерших смогли отыскать родной дом. Я в это не верю. Я ведьма, дочь гадалки, не забывайте. Мама знала, мёртвые не возвращаются, не дают советов и не едят сладкую кашу, оставленную на теплом пороге. Мама повторяла, повторяла неустанно: «Нет высшей силы, Аннушка. Никто не захочет тебе помочь. Ты одна, моя девочка». Она учила меня странным вещам, она была немного безумна, легкомысленна и совершенно безграмотна, а я всё равно ей благодарна. Кто бы ещё приучил рассчитывать только себя? Кто бы ещё научил любить? Любить странное и неправильное, не такое? Добрые хозяева украшают добрые жилища, готовят добрые ужины, зовут добрых друзей и танцуют, танцуют, танцуют.

Чужие руки вели меня по залу. Синий атлас трепетал, жалкий и тонкий. Звенели бокалы. И музыка срывалась в фальшь. Я не могла сконцентрироваться, пробраться кому-нибудь в голову. Я гуляла в слепоте. Говорят, в ночь Самайна грань между Явью и Смертью истончается, говорят, исчезает. Чужие слова увлекали меня. Тянули прочь из зала, по паркету отчаянно скользкому. Паркет скрипел. Я не танцевала, просто шла, слепая, беспомощная. Шла гордо, расправив плечи. Шла, громко стуча каблуками. Его не было. Нигде не было. Его увели. Говорят, в ночь Самайна мир перестаёт быть дробным: свет, тьма, жизнь, смерть — всё, наконец, сливается воедино. Но, как по мне, мир и без того был и будет целым.

Надо уходить. Бежать надо.

Он вёл меня, держа за руку, держась за неё, не смотрел, бежал наугад, на дрожащих ногах. Мы успели спуститься по лестнице, три пролёта миновать, до прихожей добежать. Грянул первый, удар ли, выстрел? Пол покосился, задрожал. Галвин крикнул. Кто-то шумно неуклюже пнул двери, что-то рухнуло, где-то треснуло. Грянул второй, да мы вышли. Не знаю, был ли кто рядом. По пустому розовому саду мы бежали в одиночку, слышались голоса далёкие, неразличимые, кто мог уйти — ушёл заранее, а остальные не успели попросту. Грянул второй. Кругом гремело и рокотало.  Из окон падали звёзды, грозди дыма, огня и осколков. Мы бежали по тихому саду, туфли вязли в осенней слякоти.

— Посмотри, — он остановился у моста, прислонился к ограждению. До станции осталось совсем немножко. Может, и уедем на чём.

— А можно? — я встала рядом. Ужасные туфли, не по-осеннему прекрасные, натёрли пальцы, порвали тонкие чулки. Было бы лето, скинула бы их, пусть катятся ко всем чертям и демонам. В спину дул холодный и колкий ветер, разметавший дым и дождь.

Он не ответил, а вместо этого зачем-то прошептал:

— Вот здесь. Три большие звёзды, видишь? Конечно, видишь.

— И маленькая рядом.

— Да. Созвездие Летний полк. Не спрашивай, почему Летний, — Галвин улыбался, дрожал, как и я, и улыбался, — появляется оно только зимой.

— Хорошо, не буду, — лучше тоже улыбнусь. — А что уже зима?

Он слегка нахмурился и пожал плечами, точно хотел признаться в неведении, ведь, кто её, эту зиму знает — календарь один; хотел, да вместо этого сказал:

— Зима.

Кивок. Всего один, как точка за словом, как штамп в конце страницы. Мы ведь знаем. Не забыли.  Завтра? Нет-нет. Не завтра! «Зима» — треклятое признание. И мне вдруг стало так несказанно холодно, будто все морозы мира пробрались под курточку. Зима. Зима. Заунывный колокольный звон.

Мы нырнули в эту ночь беспомощные, добрались к городу в каком-то сонном товарнике. Машинист выбрался покурить на платформу, ну мы и прыгнули, а с нами ещё человек восемь, студенты, гуляки и два грустных собачника. Поезд гудел и рычал, медленный шумный одинокий, наша странная случайная удача: в Самайн-то обычно никто не работает, только, если столичные товар пригоняют или…

 

***

 

Ключ подошёл только с третьего раза. То ли руки не слушались, то ли двери успели перебежать и вернуться. Графский дом испуганно жужжал, не спал, погруженный во мрак, он все ещё пытался праздновать. Получалось плохо, из рук вон плохо, ужасно, нелепо, абсурдно, жалко — прекрасно. Иначе нельзя.

Там, где не видно конца и начала, только лихая кудрявая мгла. Я бы не знала, не знала, не знала. Никогда.

Галвин присел рядом и щёлкнул выключателем. Чёрный квадратик проломился и выскочил с другой стороны. В лампе что-то зажужжало, треснуло. Пошевелил провод. Ещё и ещё. Неохотно, точно набираясь по капле, из-под зелёного жестяного купола хлынуло рыжеватое сияние — овал не больше метра в диаметре, на наши руки хватит. Я скомкала покрывало, отпихнула его небрежно в сторону, с ногами забралась на кровать. В комнате было темно, не настолько темно, как бывает в моей голове, но настолько, чтобы жёлтое стало чёрным.

— С тёмным годом, веда, — его длинные волосы, насквозь пропитавшиеся дымом, щекотали мне плечи.

— С новым, чернокнижник. Это теперь, похоже, наш профессиональный праздник.

— Наш, — волосы он откинул. Вдох к вдоху.

— Поцелуй меня. И здесь. Ниже, чернокнижник,  ниже.

 

***

 

Утро поднималось сонное, жемчужно-белое, он видел это из-за не поднятых занавесок. Видел, как над городом, только-только пережившим большой страх, над городом, ещё не знающим о страхе, вставало золотистое зимнее солнце. Солнце будет всегда, говорила мама, говорила и матушка.

— Галвин? — У меня руки тряслись и у него тряслись. — Надо собираться, надо бежать отсюда.

— Надо.

Я слышала как из крана, открытого на три четверти, хлынула вода. Он ойкнул, выругался, турка звякнула железом о железную раковину.

— Ещё же можно? Нас выпустят?

— Не знаю. Я уже ничего…, — начал он было, а потом, отбросив эту турку, недомытую, не отмытую, повернулся ко мне. Из соседской квартиры пробивался шелест настойчивого радиоприёмника.

«В ночь на Самайн… — шипело и рвалось из-за стены, — в ночь произошёл взрыв. Неизвестные устроили покушение в усадьбе графа… — мне не хотелось слушать. Заткнуть, чем потолще, щели и окна. Не слышать. — Число погибших…»

— Давай собираться. Что бы там ни было, я больше не хочу, — его голос, в начале хлёсткий, тускнел, —  оставаться в этом городе.

Мы вышли из кухни, мы турку не взяли.

 

***

 

Мы стояли вчетвером. Килвин такой красивый, такой высокий и грозный в новой шинели, в сапогах, в нелепой шапке, тоже военной. И Даня рядышком, она не прощалась она шептала ему о чем-то, обещала, просила.

— Я же медицинское училище закончила, я с тобой поеду.

— Не смей, — повторял Килвин, поправляя ремень.

— Я тебя одного…

— Оставишь. Не маленький. А ты маленькая. Боже! Скажите и вы хоть что-нибудь, Аннушка? Галвин?

— Мы… мне…

— Я коробку Ода нашёл. Последний подарочек! —  выпалил Галвин совершенно не к месту. Наш солдат нервно дёрнулся. Даня неуверенно отпрянула. Мы сюда пришли прощаться, да никак не получалось. Вот коробку эту дурную вспомнили. Килвин от одного имени мастера злым котом ощетинился, за сигаретами полез.

— Б-будешь?

— Н-нет.

***

 

Коробка, самая обыкновенная, самая дурацкая, тяжёлая коробка, заваленная хламом.

— Открывай. Ну же, Галвин!

Мы выставили её на стол, как главную ценность этого дома, как экспонат музейный. Кругом разруха, сумка с расстёгнутым брюхом валяется, штаны, мои украшения, собранные в тугой бархатный мешочек, документы, мантия его — брошена, не возьмём.

— Сейчас. Я… дай минуту, я ножницы…

— Галвин?

Он смотрел на эту коробку… ну не смотрят так люди на коробки, разве что на тараканов, на пожарище — на посылку от великого Виррина Ода!

— Что?!

— Не злись, — мне тоже было бы страшно.— Мне тоже страшно. Вдруг там бомба или ну, я не знаю, ваши чернокнижичьи демонические штучки: кости там какие-нибудь.

— Нет, — он поднял, погладил пальцами испуганно и нежно и вновь опустил на стол. — Костей там нет. Что-то тяжёлое и цельное. Возможно, металлическое.

Не письмо — открыточка от «мастера Виррина Ода лучшему ученику Гавлину». Точка.

— Бомба?

— Ты же не серьёзно? — он усмехнулся.

— А сам как думаешь?

— Я уже никак не думаю. Но если только… вдруг там его, его последняя работа, та самая, как ты говоришь, штука, из-за которой Виррину пришлось сбежать? И он оставил её мне… Боже, мы должны передать совету? — он ковырнул коробку ногтем,— Должны… — отодвинул и вновь притянул к себе.

Совету, который хочет тебя повесить?

— Не должны. Если Од оставил это тебе, он хотел, — а если подставил? А если… Да к чёрту! Нет, не к чёрту. — Позволь?

Галвин чуть повернул голову, зажмурился, кивнул.

— Я не знаю… Я уже ничего не понимаю. Ань, это так надо, да? Так и должно быть? Чтобы правильно, но больно и через…

— И по. Я за ножницами схожу. Они в комоде лежат, да в комоде. Подождешь?

 

***

 

— И что там было? — Килвин выбросил сигарету.

— Мёд. Два литра цветочного мёда в стеклянной банке.

— Здорово, — он отвернулся и высморкался в рукав новой шинели. — Я… я пойду?

— Стой.

Мы с Даной, не сговариваясь, отошли на шаг. Пусть говорят. Я отпустила Галвина и провалилась в звук. Мне всё думалось, тревожно и мельком, о забытом, об оставленном, о Килвинской охотничьей куртке, о пальто, что на мне, что стащили из гардероба, о…

Пробило восемь, и Килвин ушёл. Прекрасным строем они прошлись по главной площади. Испуганный люд выглядывал из окон, повсюду ещё пестрели праздничные огоньки, валялись рогатые маски. Гремели барабаны, гремели голоса из сотен чёртовых приемников. Заливалась вечерним звоном подзабытая церковь. Мы лишь немножко посмотрели на парад, ровно столько, чтобы не плакать, пока что, не плакать, а после с чемоданом, с Даниным, отправились на вокзал. Колёсики огромного чемоданищи вязли в скользкой грязи, цеплялись за камни, за выступившую брусчатку.  «Килвин ушёл, — повторяла я про себя как молитву, как странный оборвавшийся заговор, — и мы уйдём, а что останется, будет уже не про нас».

Поезд, длинный товарняк, медленно подползал к перрону. Людей практически не было, только  мы да две девчонки с огромным рюкзаком и женщина лет сорока в роскошной белой дублёнке. Поезд не гудел, он будто бы плакал — протяжно, тихо, и голос его исчезал в слоистых облаках. Галвин держал меня за руку, за рукав толстого, краденого пальто, стискивал его, чуть ли не на ниточки разрывал. Дана болтала ногой, удобно устроившись на своем огромном чемодане. Нет, мы не беженцы, на моря едем. На товарнике, за сорок минут до рассвета. Подумаешь. Девочки стояли, затаив дыхание, одна низенькая большеглазая, другая повыше — в длинной коричневой юбке, не по погоде красивой. Я помню, тоже такую в магазине присматривала. Ткань нежная, сама в руку просится, подкладка — сеточка коричневого фатина. Попробуй, отыщи такой. В общем, денег мне на юбку не хватало, точнее, хватило бы, но только на неё одну, а за комнатку и на продукты ищи, Аня, где хочешь.  Рюкзак заметало снегом.

Глаза Галвина слезились, хоть он того, конечно, не признавал. Громоздкая фигура защитника нашей бедной родины истончалась в памяти. Буро-зелёная шинель, высокие ботинки, отрезанный чуб — весь добрый Килвин превратился в одно далёкое пятно. Я моргнула, освобождая сознание Галвина. Мир погрузился во тьму. Там всполохами мерцала грусть, подкрашенная смутным огоньком надежды — Килвин своё откричал, и теперь ему просто хотелось вернуться. И мне тоже, тоже этого хотелось. «Возвращайся. Возвращайся, пожалуйста, живым!» — я шептала, кричала, молила не губами, но сердцем, вспоминая все мамины наказы, требовала. Я же веда, ворожея, в конце-то концов!

«Возвращайся!»

Холодный ветер пах сталью и лиственной горечью, в нем, едва живом трепещущем, выли на перебой тоска, вина, и страх. Это наши, мои и Галвина. Мы стояли так близко, две напуганные статуи. Вот его руки совсем рядом. Вот мои.

— Я буду плакать, — просто сообщила я, чтобы сказать, чтобы порвать этот стальной бездушный ветер. Он смолчал, не ответил. — Обними меня, хорошо?

— Хорошо, — повторил ученик чернокнижника, после долгой-долгой бездны-паузы, как болванчик повторил, от страха повторил, хриплым голосом и уткнулся носом мне в волосы.

— Я не уйду, — слышишь, Галвин? Кто-то должен был так сказать. Лучше б ты, но и я могу. Я люблю. За двоих, за себя и за Килвина. Ветер буйствовал, но вдвоём не холодно, — с тобой не холодно.

— Аннушка, — он хрипло прошептал моё имя, попросил его, и имя отозвалось во мне солнышком, и руки заскользили по его спине там, где куртка, где хвост, где капельки дождевые застывшие.

— Да?

Он оторвался на чуть-чуть и произнёс:

— Пора.

 

22 февраля 2020

0

Оставьте ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *